Плетнева я не знала, Левин приходил к нам на Конюшки и лечил мою мать. Когда он только входил в дом, уже становилось как-то спокойнее на душе и казалось, что все обойдется, и все обходилось. Он никогда не торопился, ему не нужно было выполнять план человеко-посещений. Он старательно протирал пенсне с золотой дужкой, запотевшее с мороза, грел руки о кафельную печь, потом проходил к больной, внимательно, подробно выспрашивал обо всех недомоганиях. Вынимал часы из жилетного кармана, отщелкивал крышку и долго прислушивался к биению пульса больной…
Когда начался процесс в Доме союзов и со страниц всех газет кричали о том, что Левин – убийца Горького, это казалось бредом! Но самым главным бредом было то, что он, Левин, сам признавался в этом бреде! Признавался, что он – убийца!..
Отец перестал ходить на работу в реставрационную мастерскую, сказался больным. Мне он запретил посещать лекции в Литературном институте, где я училась, и позвонил туда, сообщив, что я уехала хоронить бабушку (которую похоронили уже много лет тому назад). А я все недоумевала, почему они все сознаются? Почему Левин признался в том, что он убийца?
И спустя сорок лет, стоя перед портретом Левина, написанным отцом Бориса Леонидовича Пастернака, где он, Левин, совершенно такой, каким бывал у нас на Конюшках, я, уже давно все понявшая, не могла удержаться и воскликнула:
– Господи! Но почему же он не крикнул, что это все ложь! Ведь он же понимал, что ему все равно конец!..
На этот вопрос мне ответил его сын Георгий Львович, с которым я познакомилась в конце семидесятых годов у Дины и который был тогда уже намного старше своего расстрелянного отца:
– Отец очень любил свою семью, он спасал нас! Он боялся, что всех нас посадят, а внуков отправят в детдом…
Георгий Львович рассказал мне, что они получали от отца из тюрьмы записки, их приносил некто в штатском. Записки были короткие, и многое в них было вычеркнуто тушью. Он писал, что здоров, хорошо себя чувствует, хорошо питается, условия нормальные, и в каждой записке была какая-нибудь фраза, которую мучительно пытались расшифровать в семье и понять тайный ее смысл: «Я принимаю здесь все лекарства, которые принимал и дома…» А дома он никогда никаких лекарств не принимал. Или: «Здесь отличная баня, а я так всегда любил баню…» Он за всю свою жизнь ни разу не был в бане! Все члены семьи тоже писали ему, и для него, должно быть, было главным, что их не тронули, что они все на воле…
Из зала суда Лев Григорьевич прислал записку внуку, стихи Квитко: «Климу Ворошилову письмо я написал: “Товарищ Ворошилов, народный комиссар… В Красную армию брат мой идет…”» В семье решили, что Лев Григорьевич хочет, чтобы они обратились к Ворошилову, но обращаться было бесполезно, они это знали, они обращались! Жена Левина Мария Борисовна утром, когда его увели, сразу позвонила Жемчужиной, та сказала: «Обращайтесь в НКВД!» – и бросила трубку. Мария Борисовна поехала к Литвинову, тот принял ее ласково, пытался успокоить, сказал, что он глубоко сочувствует ее горю, но пусть она поверит ему, он бессилен, он ничем не может помочь…
Младший сын Левина Владимир Львович, работавший в Наркоминделе, обратился с письмом прямо к Молотову. Левин-старший лечил Молотова с 1919 года. Сын просил помочь освободить отца, ибо произошло какое-то недоразумение… Молотов начертал на письме: «Почему этот Левин В.Л. находится еще в Наркоминделе, а не в Наркомвнуделе. В.Молотов». После этой резолюции Левин В.Л. из Наркоминдела тут же попал в Наркомвнудел и был расстрелян, как и его отец.
Когда в 1956 году Георгий Львович добивался реабилитации брата, ему в прокуратуре показали это письмо…
Еще Георгий Львович рассказал мне, как в те страшные дни, когда шел в Доме союзов процесс, когда никто, даже самые близкие родственники, самые верные друзья, не осмеливались не только прийти к ним, но даже и позвонить из автомата по телефону боялись, – пришел Борис Леонидович Пастернак!
…И я представила себе хорошо знакомый мне дом, что стоит напротив Третьяковской галереи. Из подъезда вышел человек в черной шубе с черным каракулевым воротником, в черной каракулевой шапке пирожком. Он был хмур и сосредоточен. Он шел по Лаврушинскому переулку к набережной. Тускло светили фонари, было пустынно, в эти дни все предпочитали отсиживаться по своим углам и без нужды не показываться на людях, чтобы не отвечать на вопросы, на которые нельзя было ответить и на которые нельзя было не ответить… Было скользко, тротуары плохо очищались. Человек шел сквозь мрак пустынной улицы, шел туда, куда, он знал, что никто сейчас не придет. И наверное, таким одиноким «не блуждал ни один человек в эту ночь по улицам темным, как по руслам высохших рек…».