В Ташкенте я встретилась с Муром единственный раз. Мы случайно столкнулись на улице накануне моего отлета в Москву. Я не знала тогда, что какое-то время мы даже жили с ним в одном доме. Из моей комнаты был отдельный выход прямо на улицу, а все жильцы ходили через двор. Я почти ни с кем не общалась, жила очень замкнуто. Стояла страшная жара, окна были всегда завешаны мокрыми простынями. Водой запасались на рассвете и до вечера на улицу боялись высунуть нос. А когда спадала жара, я хватала сына, бежала в заброшенный парк и гуляла дотемна, укладывая его спать в коляске, чтобы он хотя бы немного подышал воздухом и прохладой. Ему уже исполнился год. А я дала себе слово: как только брошу кормить его грудью, тут же уйду на фронт, оставив сына старикам. Муж умолял меня этого не делать, но, видя мое упрямство, советовал обратиться в Москве в Политуправление Военно-Морского Флота и просить направить меня на Балтику, мобилизовав во флот. Однако в Москву был нужен специальный пропуск, который мне никто в Ташкенте не выдал бы. Мне помог Иван Тимофеевич Спирин, как я уже упоминала, он в Марах готовил штурманов для фронта и часто летал по вызову в Москву через Ташкент на своем «Дугласе». Мы с ним договорились, что он заберет меня с собой. Чтобы лететь в его «Дугласе», не нужно было никаких пропусков. Ну а в Москве?! Конечно, это был риск… Когда мы приземлились в Москве на центральном аэродроме, напротив нынешнего метро «Аэропорт», то прямо к самолету был подан «оппель» Спирина. Иван Тимофеевич велел мне быстро лечь на заднее сиденье, бросил на меня свой тулуп, скомандовал, чтобы я не вздумала чихать или кашлять, и сам повел машину к проходной. Он был в военном мундире, при всех орденах, с Золотой Звездой Героя. У проходной машину остановили, стали проверять документы.
— Что у вас в машине, товарищ генерал-майор? — спросил часовой.
— Личные вещи, — ответил Иван Тимофеевич и тут же, включив стартер, дал газ.
Как «личные вещи» я и была доставлена на Конюшки в пустой, заколоченный дом.
В армию меня не мобилизуют, у меня обнаружат туберкулез. Но на фронт, на Ладожскую военную флотилию, туда, где в это время находился муж, я проберусь (правда, это уже моя биография)…
Так вот, накануне своего отлета из Ташкента я бежала домой из Союза писателей, куда зашла попросить председателя Союза узбекского писателя Алимджана в случае необходимости помочь моим старикам. Бежала по улице, ничего и никого не замечая, и проскочила мимо какого-то молодого человека, лицо которого мне показалось знакомым. Инстинктивно обернулась, обернулся и он.
— Мур?!
Мы оба остановились. Он очень изменился, его трудно было узнать, но и я тоже изменилась. Он был очень худ, ничего от прежнего, пухлого, чрезмерно громоздкого парня, щеголеватого, отутюженного, самодовольного или казавшегося самодовольным и скрывавшего под этим самодовольством свою неуверенность! Передо мной стоял длинный, тощий молодой человек с угрюмым лицом, в помятых брюках, в нечистой рубашке. Прямые брови были сдвинуты над переносицей, тонкие губы плотно сжаты, глаза смотрели холодно, настороженно, и всем своим видом, казалось, он как бы отталкивал меня. Я растерялась от неожиданности, увидев его, и от непривычной для меня его неприветливости. Казалось, наши московские встречи были сто лет назад, да и были ли?! И были ли те мы?! Я не находила слов, любое слово казалось нелепым и неуместным. Помню только, я проговорила, что завтра лечу в Москву и не надо ли ему что-либо передать родственникам. Он поблагодарил, сказав — кто-то из Толстых или от Толстых недавно уехал в Москву и он послал письмо теткам. Кажется, еще что-то было сказано о жаре, и я поспешила поскорее от него убежать, сославшись на предотъездные дела…
Теперь мне кажется, он боялся тех бестактных вопросов о Марине Ивановне, которые ему задавали обычно при первой встрече, боялся, что я начну выказывать сочувствие, соболезновать, и заранее ощетинился, давая мне отпор. А может, ему просто было очень худо в тот момент; или, может, ему, щеголю, мальчишке, было неприятно, что я вижу его в таком неприглядном виде? Не знаю, но встреча эта, оказавшаяся последней, оставила на всю жизнь тягостное воспоминание. Я даже не спросила его, где он живет. И только теперь по его письмам узнала, что жил-то он уже в «Ноевом ковчеге» на улице Карла Маркса, 7…
Мур тоже мечтал тогда, летом 1942-го, уехать в Москву, но Москва москвичей еще не принимала обратно. Толстой обещал Муру устроить вызов, когда тот окончит школу, и Муру пришлось еще одну зиму зимовать в Ташкенте. Он рисовал плакаты и карикатуры на огромном беленом заборе за университетом на улице Карла Маркса. Это были своего рода Окна ТАСС.
1943 год Мур встречает в полном одиночестве, в своей каморке. Новый год начинается для него с военкомата, о чем он подробно рассказывает в письме к Муле, которое приводится целиком.
«Дорогой Муля!