«Зачем ты завалил N.? – лениво говорил Слава об очередной моей разгромной статье. – Ведь и дурак знает, что N. графоман». И не стоило объяснять, что это сделано в целях литературной санитарии, что одна из неприятных задач критики, как написал Золотусский, – это расчистка авгиевых конюшен. Слава выслушивал, кивал головой и как бы между прочим ронял: «Конечно… Скандал тебе полезен». И странное дело: я не спорил, хотя и не помышлял о скандале! В речах Славы чувствовалось не только понимание, но и одобрение. И мне даже льстило, что он находит справедливым завалить маститого N., чтобы выделиться за его счет.
– Ты, Басинский, тоже постмодернист… Вот подучишься, повзрослеешь и полюбишь Пригова с Сорокиным. Это ты прикидываешься, что их не любишь, а любишь разных там реалистов, Павловых и Варламовых… На самом деле твоя любимая книга «Тридцатая любовь Марины».
Надо было слышать, с какой интонацией это говорилось! Юмор заключался в том, что я действительно два или три раза внимательно листал скандальный роман Сорокина, пытаясь понять, что Слава находит в этой прозе… и чем она так цепляет меня? В чем-то похожем признавался мне покойный зощенковед Юрий Томашевский:
– Читаешь Сорокина – гадко! Комсомольцы грызут черепа… бр-р-р! Но как посмотришь на нашу жизнь – а ведь и правда всё это…
Он был моложе меня. Он не мог сам забить гвоздь молотком, а я разбирал до винтика свой старый «жигуленок». Он (по крайней мере – тогда) не читал толком ни русской, ни зарубежной классики, зациклившись на адаптированных переводах Бодрийяра и Деррида. И всё же я понимал, что в стратегии провинциального литературного поведения он, а не я настоящий ас. В нем не было синдрома Копейкина. Я так и не знаю: был ли Слава когда-нибудь унижен и оскорблен Москвой или вошел в нее легко и просто, как нож в масло? В этой связи напрашивается похабнейшее сравнение: Слава как бы вздрючил литературную Москву, но сделал это настолько неагрессивно и обаятельно, что дама вначале ничего не поняла и решила, что перед ней наивный мальчик.
Маститые литераторы наперебой помогали Славе. Лев Аннинский выдвинул его в номинаторы Букера. Но дело кончилось нехорошо. На первый же банкет Слава пришел от Наташи вдрызг пьяный. В конце он трогательно вспомнил о нравственном долге перед оставшимися на квартире гостями и стал набивать пакет или даже карманы бутербродами с красной икрой и одновременно толкал локтем надутого от сознания своей гениальности поэта Андрея Дементьева и в десятый раз просил его выпить за здоровье Богданова. Был скандал, и его исключили из номинаторов.
Другой провинциал (я, например) на его месте сказал бы: «Надо, старичок, меньше пить! С Москвой следует быть осторожней, это тебе не свердловская кухня!» Но Слава так не считал. Он быстренько напечатал в газете сообщение, что его позорно изгнали с букеровской церемонии… за кражу серебряных ложечек. Это было характерно для него: публичное разоблачение своего несуществующего второго Я, как бы остранение персоны № 1 в персоне № 2, с которой можно поиграть как с эстетическим фактом и которая находится за пределами моральных критериев. В данном случае Славин грех оттягивали мифические серебряные ложечки, которых, разумеется, не было на банкете, но которые традиционно считаются как бы Идеальным Объектом Для Воровства.
Прием изящный, но и мошеннический. Так уличный наперсточник проигрывает на ваших глазах стоящим возле него «толпой» подельникам, чтобы завести вас и очистить ваш кошелек. Кстати, в московской библиотечке Славы, состоявшей из десятка, очевидно, самых необходимых книг, рядом с Дерридой, Бодрияром, Лавкрафтом и чем-то еще я видел справочник по картам и азартным играм.
Ни в какой Израиль он не поехал. Зря волновалась Лиана Степановна. Через год обосновался в Москве со второй женой Ириной, яркой и эффектной женщиной, которая как нельзя лучше играла на новый образ «московского» Славы. Как-то в статье он не то пошутил, не то всерьез обмолвился, что настоящий писатель, если хочет чего-то добиться, и жену должен выбирать в согласии с модой. В моде блондинки – женись на блондинке!
Ира была блондинкой.
И Слава ее, несомненно, любил. И семью он оставил, конечно, по причинам более прозаическим. И в Москву перебрался затем же, зачем оставляли и оставляют родные гнезда большинство провинциалов: они перерастают нищие возможности местной печати и элементарно устают от поездов, на которых возят рукописи в Центр – а по почте и факсам не сделаешь и сотой доли того, что сделаешь на месте. Да и накладно это! И тяжело быть белой вороной в провинции; проще затеряться в стае белых ворон, осевшей в Москве… Как сказал мне бывший вор-рецидивист и очень талантливый тверской поэт и прозаик Евгений Карасев, получивший премию «Нового мира» и побывавший на столичном банкете:
– Вот что хорошо в Москве? О литературе никто не говорит! Нормально выпивают и закусывают.