Там меня встретил сочащийся через белые шторы мягкий, неяркий, но беспощадно ясный свет, тот самый свет, при котором ощущение скуки, то есть осознание полного разрыва между мною и окружающими меня предметами, обретало качество единственно возможного, совершенно естественного ощущения, хотя от этого оно не становилось менее мучительным. Наоборот, стоило мне войти и сесть в кресло перед пустым холстом, до сих пор белевшим на подрамнике, я сразу же подумал: «Я здесь, а они там». «Они», как я это уже знал по опыту, это были предметы вокруг меня: холст на подрамнике, круглый стол посреди комнаты, отгораживающая кровать ширма в левом углу, кафельная печь с трубой, выведенной через потолок, стулья, заваленные набросками, книжный шкаф. «Они там, — твердил я себе, — а я здесь», и между ними и мной не было ничего, ну то есть абсолютно ничего общего, никакой связи, как в космическом пространстве между звездами, отстоящими друг от друга на миллиарды световых лет.
Я повторял: «Я здесь, а они там», и вспоминал Чечилию, как лежала она вчера на этом диване — закрытые глаза, голова, откинутая на валик, выпяченный живот, — предлагая себя в самом прямом и откровенном смысле слова, именно так, как предлагает себя вещь, которая сама по себе не может ничего, кроме как навязать вам обладание ею; и еще я вспомнил, что, идя к дивану, я подумал, как сегодня: «Она там, а я здесь», — и почувствовал, что между мною и ею нет ничего, полная пустота, и эту пустоту я должен пройти, пересечь, заполнить движением своего тела, бросающегося на ее тело. Вспоминая усилие, которое, словно при взятии барьера, мне пришлось над собою сделать, чтобы обнять Чечилию и овладеть ею, я внезапно понял, что мое решение покинуть ее было не чем иным, как официальным, если можно так выразиться, признанием уже существующего положения дел. Да, расстанусь я с Чечилией сегодня, но на самом-то деле я покинул ее много раньше, а вернее, я никогда и не был рядом с нею.
От всех этих мыслей я задремал и в конце концов заставил себя перейти с кресла на диван. Я заснул почти сразу и с таким страстным желанием заснуть, что мне казалось, будто я, скорчившись, стиснув кулаки и зубы, проваливаюсь в какую-то пропасть, и тело мое по мере этого падения становится все тяжелее и тяжелее. Потом я вдруг проснулся с привкусом железа во рту, как будто в зубах у меня была зажата металлическая планка. В студии было почти темно. Предметы в сером полумраке сделались черными. Я соскочил с дивана и включил свет. За окном сразу же наступила ночь. Тогда я посмотрел на циферблат будильника, стоящего на столе, и увидел, что уже больше шести. Чечилия должна была прийти в пять.
Не нужно было много воображения, чтобы понять, что опоздание не случайно и что сегодня она, по-видимому, уже не придет. Между тем одной из странностей противоречивой натуры Чечилии, которой были явно недоступны чувства, заставляющие одного человека не причинять страданий другому, была пунктуальность: она была настолько пунктуальна, что казалось, будто она действительно меня любила, и когда ей почему-либо приходилось опаздывать, она всегда успевала меня предупредить. Поэтому сегодняшнее опоздание не было вещью обычной и могло объясняться разве лишь тем, что произошло нечто настолько более важное, чем наше свидание, что Чечилия не только не пришла, но и не смогла сообщить мне о том, что не придет.
Однако первая мысль, которая пришла мне в голову в связи с этим, была следующая: «Так ты что — недоволен? Ты же хотел от нее избавиться, и вот — она не пришла. Казалось бы, так даже и лучше». Однако в моем рассуждении был оттенок сарказма, ибо я должен был с удивлением признать, что опоздание Чечилии не только не доставляет мне удовольствия, но, наоборот, очень меня тревожит.
Я вернулся на диван и принялся размышлять. Почему опоздание Чечилии так меня взволновало? И понял, что если до сих пор Чечилия была для меня, как я уже говорил, ничем, то теперь, именно в результате опоздания, она стала «чем-то». Но это едва обретенное «что-то», к сожалению, ускользало у меня из рук: ведь Чечилия не пришла! Когда она была в студии, когда она меня обнимала, она казалась мне несуществующей, зато теперь, когда ее не было и я знал, что она не придет, я с неосознанной горечью вдруг ощутил, что она существует.