На следующее утро, поразмыслив еще раз о несостоявшемся визите Чечилии, я пришел к убеждению (вернее, заставил себя к нему прийти), что вчерашнее ее отсутствие никак не связано с нашими отношениями. Я по-прежнему желал расстаться с Чечилией, но не с той, которая меня не любит и не является на свидание, — Чечилия, с которой я желал расстаться, должна была быть в меня влюблена или по крайней мере я должен был быть уверен в том, что она в меня влюблена. И дело тут было вовсе не в той специфической разновидности любви, которая называется par dépit[3] и заставляет нас любить тех, кто нас не любит, и охладевать к тем, кто любит. Нет, просто Чечилия, которая меня любила, казалась мне скучной, то есть как бы несуществующей, в то время как Чечилия, которая меня не любила, обретала в моих глазах свойства реальности. Я предпочитал думать, что Чечилия меня любит, потому что в таком случае мне не надо было пересматривать свое решение с нею расстаться, в то время как мысль о том, что она перестала быть скучной, то есть стала для меня реально существующей, меня пугала: я боялся, что этого испытания я не выдержу.
Между тем тут возникала еще одна проблема, вроде бы не очень серьезная, но неприятная: следует ли мне позвонить ей первым или лучше дождаться, чтобы позвонила она? Обычно Чечилия звонила мне по утрам в одно и то же время, около десяти, чтобы поздороваться и договориться о свидании на вторую половину дня. То есть я мог просто подождать ее звонка, но в то же время я боялся, что если она уйдет из дому, не позвонив, то, решившись наконец позвонить, я уже ее не застану и весь день проведу в ожидании, которое будет от всей этой неопределенности весьма мучительным. С другой стороны, я не мог не заметить, что и в этих моих размышлениях по поводу телефонного звонка проблема представала все в том же виде: я хотел, чтобы Чечилия позвонила мне первой, потому что, сделавшись доступной, она стала бы для меня, как и прежде, несуществующей; если же позвонил бы я, мне пришлось бы думать о ней как о чем-то реальном, потому что в этом случае все становилось ускользающим и проблематичным. В три часа, когда я все еще продолжал это обдумывать, в глубине комнаты зазвонил телефон, его трели — нежные, меланхолические, иронические — как бы давали мне понять, что все мои размышления, как бы ни были они проницательны, рядом с этим звонком не стоят ровно ничего. Я встал, подошел к телефону, снял трубку и сразу же услышал голос Чечилии.
— Ну наконец-то! Где ты был?
Я тихо сказал:
— Тут, в студии. Просто я не сразу услышал.
Наступила пауза, потом она сказала:
— Я не смогла позвонить утром — у нас сломался телефон. Значит, как всегда?
Тут я не удержался и спросил довольно резко:
— А вчера? Почему ты не пришла вчера?
Я ждал объяснения, правдивого или лживого, но, в общем, определенного. Вместо этого я услышал фразу, повергшую меня в замешательство.
— Потому что не смогла.
— И почему же ты не смогла?
— Я была занята.
— Ну хорошо, — сказал я в ярости, узнавая в этом ответе редкостное умение Чечилии не сказать правды и в то же время не соврать.
— До скорого.
— До скорого. Чао.
Я тут же заметил, что тот факт, что она позвонила первой, не принес мне ожидаемого облегчения. Да, позвонила она первой, но благодаря своей уклончивости осталась такой же загадочной и ускользающей, как если бы не позвонила вовсе. Сам этот звонок, который должен был сделать ее в моих глазах зависимой от меня и, следовательно, не существующей, не означал на самом деле ничего. А между тем мне надо было как-то с нею расставаться, раз уж я принял такое решение.
К тому же надо было еще как-то жить, то есть убить те два часа, которые оставались до прихода Чечилии. Чтобы вам стало понятно снедающее меня нетерпение, скажу, что, не зная, чем заняться, я подумал даже, не вернуться ли мне к живописи после почти двухмесячного перерыва.