У меня и моих сверстников, конечно, ни таких тонких чувств, ни таких глубоких соображений это сталинское высказывание не вызвало. Но и никакого почтения, а тем более священного трепета оно в нас тоже не пробудило. Вызывало, как я помню, главным образом смех.
Смешным было само слово «штука». Смешной была ошибка (или описка) вождя и то, что никто не посмел эту грубую ошибку, за которую каждому из нас сразу влепили бы «неуд», исправить.
В общем, над этим глубокомысленным изречением вождя мы, школьники, потихоньку хихикали.
И, как оказалось, зря. Потому что на этот раз вождь и в самом деле высказал довольно глубокую мысль.
Я имею в виду, конечно, не оценку горьковской «штуки» и не сравнение ее с «Фаустом», а вторую половину сталинской реплики. Это была не пустая фраза. Любовь действительно побеждает смерть. Это правда.
А узнал я, что это правда, как раз вот в те самые траурные дни.
Из всех моих впечатлений, оставшихся от тех дней в моей памяти, едва ли не самым ярким была такая, вставшая сейчас перед моими глазами, сцена.
Сидит мой отец, а напротив него Поженян.
Сидят, молчат.
Лицо отца растерянное, даже как будто подавленное.
Время от времени он произносит одну и ту же фразу:
— ТАКОЙ Сталин…
Поженян слегка усмехается, по обыкновению щуря свои лукавые карие глаза. Он редко удерживается от того, чтобы возразить собеседнику, поправить его, научить уму-разуму. Обычно каждая его реплика чуть ли не в каждом разговоре начинается словами:
— Сейчас я вам все объясню…
Или:
— Запомни, старик. Я тебе сейчас скажу три вещи…
На все случаи жизни у него всегда находились эти «три вещи», которые дадут ответ на все — самые сложные — вопросы и подскажут выход из любого, самого трудного положения.
Но сейчас даже он, всегда уверенный в себе Поженян, не находит никаких других слов, кроме тех, которые произнес отец. Он кивает, соглашается, повторяет вслед за ним:
— ТАКОЙ Сталин…
Совершенно очевидно при этом, что мысль не о величии Сталина, не о роли его в истории или даже в нашей жизни стоит за этой их репликой, а совершенно другая мысль, совсем иное чувство.
Это мысль — о Смерти (Смерти с большой буквы), перед всесилием которой оказался бессилен даже Сталин. ТАКОЙ Сталин, державший в своих руках судьбы мира, диктовавший свою волю всему человечеству и самой Истории… И вот, он, оказывается, тоже смертен.
Не о Нем они вздыхали, покачивая головами и повторяя «ТАКОЙ Сталин…», а — о себе. О своем смертном часе. О том, что неизбежно ждет каждого из нас.
Лев Николаевич Толстой говорил, что человек по-настоящему начинает думать лишь тогда, когда задумывается о смерти. Потому что если смерть конец всему — вся жизнь человеческая не имеет ни смысла, ни цены.
Сам он всю жизнь боялся смерти. Я думаю, что и так называемый «арзамасский ужас», в котором психиатры видят симптом какой-то необычной, скрытой, «латентной» формы эпилепсии, был не чем иным, как внезапно накатившей и до мозга костей пронзившей его мыслью о неизбежности смерти.
Собственно говоря, слова «я думаю» тут не больно уместны, поскольку Лев Николаевич и сам именно так объяснил свой «арзамасский ужас».
Сперва (в письме к Софье Андреевне) он рассказал о нем так:
Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело, но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал и никому не дай Бог испытать.
Через много лет он осознал и описал это чувство иначе: