Когда мои читатели и почитатели обращаются ко мне с просьбами, подобными Вашей, я с сожалением или раздражением устанавливаю, что, значит, они в недостаточной степени читатели и почитатели мои, потому что не поняли во мне главного: что я «стихов вообще» не люблю, в поэзии, как ее принято понимать, не разбираюсь, что я не судья, не ценитель в этой области…
Если Вы разделите людей на партийных и беспартийных, мужчин и женщин, мерзавцев и порядочных, это все еще не такие различные категории, не такие противоположности, как отношение между мною и противоположным мне миром, в котором любят, ценят, понимают, смакуют и обсуждают стихи, пишут их и читают. Это мир мне полярный и враждебный…
Я просмотрел то, что Вы мне передали. Бог и природа не обидели Вас. Ваша тяга к художественному выражению не заблуждение. Некоторые попытки Вам удались… Больше ничего я на эту тему сказать не могу, не потому, что Вы недостаточно одарены, а потому, что вера в то, что в мире существуют стихи, что к писанию их приводят способности и прочая и прочая, — знахарство и алхимия. Вы напрасно (и это меня удивляет) обратились ко мне. Обратитесь к алхимикам. Их множество.
Маршак, конечно, ничего подобного молодому поэту бы не написал. Но отношение его к природе поэтического творчества, к самому ее существу было вот именно таким.
Казалось бы, из того, что я сказал о его единственной страсти — постоянном желании читать стихи, писать стихи, думать о стихах, говорить о стихах — прямо вытекает, что он — весь, со всеми потрохами — принадлежит к тому ненавистному Пастернаку — миру, «в котором любят, ценят, понимают, смакуют и обсуждают стихи, пишут их и читают». Но эту раздраженную реплику Бориса Леонидовича по-настоящему можно понять, только поставив ее рядом с другой репликой из этого же его письма: «…вера в то, что в мире существуют стихи, что к писанию их приводят способности и прочая и прочая, — знахарство и алхимия».
Знахарем и алхимиком Маршак не был. Знахарство и алхимию презирал. Над людьми, которые «смакуют и ценят» стихи — издевался. («Так евнух знает свой гарем, не зная наслажденья».) А главное — лучше, чем кто другой, он знал, что к писанию настоящих стихов «приводят» отнюдь не способности. Способности этому скорее мешают.
Но главное даже не это. Независимо от того, формулировал он это так для себя или нет, отношение его к стихам, представление о том, как, почему, зачем и для чего они пишутся, у него было совершенно такое же, как у Пастернака. Суть же этого представления в том, что главное — это та внутренняя, духовная жизнь, которой живет поэт, а стихи — это только отражение этой его духовной жизни, только следы, остающиеся от его блужданий по никем до него не хоженым тропам.
Именно поэтому и почуял он в Манделе родную душу. Именно потому, что та напряженная внутренняя жизнь, отражением и выражением которой были его стихи, была для Манделя важнее исписанных его каракулями случайных клочков бумаги, которые он постоянно терял, — именно вот поэтому он сразу стал Маршаку ближе всех нас, для кого важен был как раз результат, так сказать, побочный продукт этой его духовной жизни, то есть сами стихи.
Как я уже сказал, поначалу мне казалось, что сблизило их свойственное им обоим резкое неприятие модернизма.