Мордвинов оказался нестарым, лет сорока пяти, брюнетом с безукоризненно прочерченным стремительным боковым пробором, с карими замшевыми глазами, поблескивавшими из-под очков, с правильными чертами смуглого тщательно выбритого лица, с крохотной ямочкой на подбородке. Рядом с массивным и шумным Гуниным он выглядел несколько вестернизированным.
Внимание привлекала и спутница. Вдвое моложе Матвея Даниловича. Остроугольное лицо. Узкие руки, узкие губы, очень высокий и бледный лоб под черной башенкой. Легкая, гибкая. С бесстыдной гуттаперчевой талией. Нельзя сказать, что она красива, но есть нечто дьявольски притягательное. Лецкий уже был готов восхититься изысканным мордвиновским вкусом, когда он узнал, что его Нефертити не возлюбленная и не жена, а дочь. Это открытие его обрадовало. Чем именно, он и сам не понял. Ольга. Не Оленька и не Оля. Именно — Ольга. Серьезное дело.
В супе плавали равиоли с сыром, дополненные овощами и пастой. На несколько минут он отвлекся от увлекательных наблюдений. Но тут он услышал голос Мордвинова:
— А славный все же у вас переулочек. Тихий, уютный, вневременной. Похож на такую пушистую кошку.
— Свернулся и спит себе на боку, — добавила юная египтянка.
— Святая правда, — сказал хозяин. — На что уж замучили и достали все плакальщики по старой Москве и историческим клоповникам, а есть местечки, которых жаль.
— Я и сама такая плакальщица, — сказала Валентина Михайловна. — Вцепились в город, и нет спасения, оставили бы хоть малость на память.
— Время, родная, не остановишь, — заметил Гунин. — Оно, как видишь, не спрашивает у нас согласия. Шагает и делает свое дело.
— Остановить бы, — вздохнул Мордвинов.
«Тебя остановишь», — подумал Лецкий.
Он понимал, что нельзя откровенно разглядывать, как нечто диковинное, сидящего перед ним человека. И более того — неприлично. Но любопытство было сильнее. «Занятно, — подумал он уязвленно. — Сидит передо мной человек, в которого неизвестная сила вложила какую-то непомерную, полубезумную энергию, а глянешь на него — не поверишь, кажется, он готов заснуть. Едва-едва шевелит губами».
Он снова взглянул на него украдкой. Хороший рост, сидит, подобравшись. Строгий и неброский костюм, черный шерстяной свитерок. Встретишь на улице, не догадаешься, что это атомное ядро. «Он тот, кто не любит себя обнаруживать», — мелькнула уверенная догадка.
И вдруг ощутил на себе чей-то взгляд. Ольга исследовала его своими игольчатыми глазенками. Лецкий с трудом подавил смущение. Почудилось, что он уличен в зазорном и недостойном поступке. «Отлично. Слушаю и повинуюсь, Ваше Высочество. С этой минуты буду смотреть на вас лишь одну».
Все больше нарастала досада и некая безотчетная злость, на сей раз — на самого себя.
Непостижимо. Хватило мгновения, может быть, даже меньше мгновения, ведь что такое пятнадцать лет в неисчислимом потоке времени? Но этой песчинки в океане, как видно, оказалось достаточно, чтобы возникла и протянулась астрономическая дистанция между тобой и этим очкариком, который сидит за столом напротив. Дочь, в сущности, ребенок, девчонка, но ты испытываешь почтительность, как будто перед тобой творение особого, высшего порядка, которому ведомо нечто такое, чего ты не знаешь и знать не можешь. С какой фантастической быстротой приобретается новый опыт и новое социальное чувство, и как они крепко овладевают твоим сокровенным, твоим естеством.
Вот так себя ощущали деды несколько десятилетий назад, шагая в первомайских колоннах, перед вождями на Мавзолее. Уже не могли не замечать их тупости, их невежества, свинства — но эти животные были сакральны, как были священны коровы в Индии. Еще не боги, уже не люди. Впрочем, не буду несправедливым. Той шайке далеко до Мордвинова. Вот этот им даст любую фору, черт знает сколько очков вперед.
Внесли второе — легкую стайку воздушных котлеток из лосося. Спасибо за ваше гостеприимство. Но я ведь пришел сюда не заправляться. Я все еще не произнес ни слова. Судьба наконец предоставила шанс, который может не повториться. Отлично же я его использую. Молчу, как Мордвинов. С той только разницей, что он помалкивает как сфинкс, а я как проштрафившийся мальчишка.
Кого он видит перед собой? Некий почтительно улыбающийся, набравший в рот воды господинчик, внимательно слушающий негромкие и сановитые голоса.
«Все верно, — неслышно шепнул себе Лецкий, — ничем не стесненная естественность возможна только на полюсах. Либо ты так несусветно богат, что нет уже дела до тех, кто маячит, стараясь попасть в твою орбиту, либо ты нищ, как последний бомж, — неважно уже ничье суждение. Либо ты выиграл все сражения, либо лежишь, как труп в пустыне, познав абсолютное поражение, такое, как тотальная старость — и в первом случае и во втором актерствовать не для кого и незачем.
Воистину, имеют значение лишь эти крайние состояния. Жизнь на ее высшем взлете или же на последнем пределе — там, где так близко исчезновение. Лишь на вершине или на дне становится бесповоротной их связь, является внутренняя свобода, что бы ни пели мне златоусты».