В одном из залов галереи — кажется, именно в сарьяновском — я увидел прекрасно изваянную из серого камня голову. Это был Шаляпин, но не такой, каким привыкли мы его представлять; это был Шаляпин стареющий и несчастливый — откинутая назад голова, далеко устремленный взгляд, едва проявленные, как бы затуманенные черты лица и одна-единственная горькая складка у рта, рассказывающая обо всем.
Эту голову изваял в Париже Гюрджян, один из многих скитальцев — «харибов», рассеянных несчастьями по всему свету, но не забывающих ни на миг о родной земле..
Директор галереи любезно показал мне другие работы Гюрджяна, хранящиеся в запаснике. Их немало — около ста пятидесяти, это дар вдовы скульптора; Гюрджян умер недавно в чужих краях. Я видел там портрет Рахманинова — позеленевшая бронза, воплощенная грусть по родным полям. Видел беломраморную голову пианиста Добровейна — того самого, что играл Ильичу «Аппассионату». Видел «Юность», высеченную из черного базальта, и чудесный портрет французской актрисы Паскар, слегка подкрашенный, с нарисованными тонкими бровями, с морщинками увядания и умным, чуть насмешливым взглядом. Видел голову Анахит, древнеармянской богини любви и плодородия.
Я видел еще множество других даров — картин, офортов, скульптур, что стекаются со всего света в Ереванскую галерею в знак памяти и любви к земле, которую нельзя не любить, даже если она сплошь поросла камнем — вот так, как здесь, за станцией Кармрашен, где среди лунного дикого безлюдья бежит куда-то бетонный лоток самотечного оросительного канала и шагают опоры высоковольтной линии.
Овцы пасутся среди камней — бог знает что они там щиплют; из камня сложены низенькие укрытия для чабанов — на случай непогоды. Вдоль поезда стелется маслянисто-черная накатанная дорога, по ней бежит бензовоз. Справа по ходу, в каменном сером ущелье, — река. И — неожиданный оазис: дом путевого обходчика, несколько тополей, лилово-розовые цветы…
За станцией Ани (ее название напоминает об еще одной древней столице Армении) все вокруг чуть смягчается — линии, краски. Камень исподволь желтеет. Мы спускаемся в долину реки Ахурян, петляющей между зеленоватых возвышенностей. Там, за рекой, земля будто бы та же, что здесь, — да не та, вся сшитая из небольших лоскутьев, с темными вспаханными заплатами. Отчетливо видно турецкое селение — плоские кровли, купы деревьев. На стерне пасутся коровы, черные и красно-бурые; с ленивым спокойствием они бродят у самой пограничной черты.
Где-то здесь СССР и Турция вскоре начнут строительство крупного водохранилища — общего для обеих стран, нужного той и другой стороне.
Осень буреет над Ахуряном. Вдоль дороги сажают деревца. Мы подъезжаем к Ленинакану. На запад уходит приток Ахуряна — Арпачай.
«…Арпачай! Наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег…»
Вы, конечно, узнали строки из «Путешествия в Арзрум». Задумывались ли вы над этой тягой к «чужой земле», к путешествиям в другие страны? Простое ли тут любопытство или потребность куда более серьезная? «С детских, лет путешествия были моею любимою мечтою…» Кто ж из нас не повторит эти слова и не пожалеет, что так мало видел? Век географических открытий был для многих счастливым веком, и та же извечная воля к выходу в неизведанное посылает теперь человека за пределы Земли, — в то время как сама планета все еще разгорожена и не так-то просто «въехать в заветную реку».
Я почему-то думаю, что конь у Пушкина был легкий, как бы крылатый, и явственно представляю, как весело он перенес его через пенистый Арпачай. И еще я вспоминаю, как Пушкин описывает свое возвращение в Россию, где его первым делом встретила ругательная статья какого-то борзописца — из тех, кто нравственность смешивает с нравоучением и видит в литературе одно педагогическое занятие. Может быть, это была ругань насчет «Графа Нулина», а может быть, и другая; на долю Пушкина всякой ругани выпало вдоволь.