Он рассказал ей, что в тридцать девятом кончил институт и вот уже почти два года работает конструктором, работы много, и работа очень интересная, но трудная, совсем неосвоенное дело, приходится читать много специальной литературы, и времени ни на что не остается.
— Ну, мы с вами, как говорится, одного поля ягода, — сказала она, обмахиваясь трескучим веером, хотя ей вовсе не было жарко. — Я ведь тоже в конструкторском работаю, на Двести шестнадцатом.
Он не спросил ее больше ни о чем: о номерных заводах не принято расспрашивать. А она не сказала ему, что работает не конструктором и даже не чертежницей или копировщицей, а всего-навсего машинисткой.
Сначала ее немного погрызла совесть за это, но тут же все прошло: на карнавале не грех и приврать.
И от этой маленькой, неопасной лжи, а может быть и от костюма и маски, она почувствовала вдруг какую-то необычайную легкость, будто это действительно была не она, а другая девушка, умнее, и лучше ее, и красивее. Ей захотелось вдруг закружить этого тихого паренька с темными ласковыми глазами, она повеселела, продела руку с веером под его руку и сказала:
— Пойдемте в «чертовом колесе» покатаемся.
Они покатались в «чертовом колесе», и хотя ей было страшно и очень хотелось взвизгнуть, когда колесо взнесло ее над всем парком и затем стремительно покатило вниз, она сдержалась и сидела как ни в чем не бывало и даже улыбалась. А потом сказала:
— Ну, а теперь танцевать!
— Да, но ведь я говорил вам… — растерянно начал он.
— Пустяки, с ходу научитесь, — сказала она и снова решительно продела руку с веером под его руку. — Стыдно вам не уметь.
На танцевальной площадке было тесно, пахло духами, играл военный оркестр. Капельмейстер привычно покачивал поднятой рукой, затянутой в белую перчатку, оглядываясь по временам на танцующих.
— Сначала я вас буду вести, — сказала она. — Идите смело за мной. Только поаккуратнее, на ноги не наступайте.
— А как это называется? — серьезно спросил он.
— Вальс-бостон, — сказала она. — Эх, вы… — И легонько стукнула его веером по плечу.
Она показала ему еще танго и падепатинер, потом оркестр заиграл «Дунайские волны», и он сказал:
— Ну, это, кажется, и я умею.
Они закружились, и она ощутила упругую силу и теплоту его руки и поймала его взгляд, внимательный и, как ей показалось, нежный, и ей захотелось кружиться так еще долго-долго, не думая ни о чем. Но тут оркестр стал играть медленнее и, отыграв совсем медленно последние три такта, умолк. Капельмейстер стянул с руки перчатку и принялся обмахиваться ею, а музыканты опустили на колени свои инструменты. Она снова взяла его под руку, и они вышли в аллею.
После толкотни и шума здесь было покойно и тихо. Молочные шары мягко светились среди деревьев, листва, вокруг них была ярко-зеленая, а чуть подальше — темная, почти черная на фоне густо-синего неба. Издалека плыла волнами музыка — негромкая, временами едва, слышная. Они шли молча, опустив головы и глядя себе под ноги. Навстречу с шумом и хохотом пронеслась ватага парней и девчат — впереди вприпрыжку бежал и гримасничал парень в цилиндре и с нарисованными усиками, — и снова стало тихо.
— Что ж это вы приуныли? — спросил он.
— Так, ничего… — ответила она шепотом.
— Пойдемте симфонический послушаем, — сказал он.
Она кивнула головой и подумала, что вот хотела закружить, а того гляди и сама закружишься…
Они с трудом нашли свободные места и уселись. Поначалу она с любопытством разглядывала похожего на хвостатую птицу дирижера, взмахивавшего руками так, будто он хотел улететь. Но через несколько минут уже ничего не видела: оттуда, из ярко освещенной раковины, лилось в темноту все то, чем она жила и дышала. Казалось, она уже слышала это давным-давно и это была не музыка, а воспоминание обо всех минувших печалях и радостях, и рассказ о том смутном, что тревожило ее теперь, и предчувствие того, что еще будет.
Но тут дирижер в последний раз взмахнул руками, и все кончилось.
— Что это играли? — спросила она.
— Чайковского, Шестая симфония, — сказал он, и она побоялась, что он добавит: «Эх, вы…»
Но он ничего не добавил, а только смотрел на нее и молчал. Отшумели аплодисменты, и все начали подниматься, а они все сидели и сидели. Она закинула руки за голову, чтобы снять маску, и никак не могла развязать плотный узелок на затылке. Тогда он сказал:
— Позвольте, я помогу вам, — и она ощутила легкое и сильное прикосновение его пальцев; хотелось, чтобы оно тянулось подольше, но он справился быстро и, сняв с нее маленькую черную маску, сказал: — Так вот вы какая… — и внимательно посмотрел на нее.
А она как-то сжалась, увяла, будто он увидел ее насквозь, настоящую, а не ту, придуманную сегодня. Все, что было на ней, — и взятое в костюмерной, пахнущее нафталином и затхлостью платье с крашеными черными кружевами, и бумажная роза в волосах, и трескучий веер, и эта жалкая картонная маска, оклеенная с одной стороны сатином и надорванная с краю, — все показалось ей теперь нелепым и стыдным. Она поднялась и сказала:
— Который час?
— Вы торопитесь?
— Мне с утра на работу.
— Да что вы, завтра? — удивился он.