Странно, но припасы, которые мы принесли из магазина, вовсе не обрадовали женщин. Никто даже не притронулся к колбасе и печенью. Только Томка радостно схватила большущую плитку шоколада и стала сосредоточенно ее жевать. Покончив с плиткой, размазывая коричневую массу по мордашке, она захныкала и начала приставать к матери; «Пить хочу, хочу пить!»
— Ой, горе ты мое! Что же с тобой делать? — начала тихонько причитать молодая женщина, подолом платья вытирая дочурке щеки.
— Тетя Паша! — попросил Евгений. — Дайте девочке полстакана воды из НЗ.
Вернулся Николай с бойцами. Вторым заходом они принесли рулон бязи, а Федор зачем-то прихватил патефон с пачкой пластинок.
Тетя Паша тут же оторвала метра два материи и, опустилась на колени около раненого бойца, намереваясь сменить ему повязку на голове, вдруг вскрикнула и зарыдала. Я подошел к ней и, взглянув на раненого, попятился. Даже в полумраке разглядел я его лицо с широко раскрытыми глазами, с навечно застывшей в них безмерной тоской и ужасом, заострившимся носом. И тут до меня дошло — это смерть! Она здесь, совсем близко, рядом. Просто случай заставил ее пройти мимо меня, мимо Николая, мимо девчурки Томки. И кто знает, может, уже погиб мой друг Володька, нет в живых и моих родителей? Страх обуял меня, и липкий холодный пот выступил на лбу.
В этот короткий миг второго дня обороны я полностью ощутил, что война не имеет ничего общего с тем, о чем пишут в книгах и показывают в кино. Война — это неизмеримо более страшная и, увы, жуткая действительность. Война не жалеет ни малого, ни старого, ни больного, ни здорового. Ей все равно! И
Я оцепенел, глядя, как Николай с бойцами вначале накрыли тело умершего куском материи, а затем, поговорив о чем-то, запросто взяли мертвого за руки и за ноги и вынесли из подъезда.
Из оцепенения меня вывел чей-то мощный голос. Он загремел откуда-то сверху и напомнил мне бабушку Анфису с ее сказками об архангеле Гаврииле, трубившем в чудесную трубу. Звуки эти ширились и росли, заполняя все вокруг:
«…германское верховное командование требует прекратить сопротивление и сложить оружие. Сдавшимся даруется жизнь! На размышление тридцать минут. В противном случае крепость будет стерта с лица земли, а ее защитники — уничтожены».
Прекратить сопротивление! Осталось двадцать восемь минут. Двадцать шесть. Двадцать пять… Двадцать…
Женщины подхватили ребятишек, бойцы — оружие и припасы и по команде политрука покинули дом. Он был чересчур ненадежным пристанищем и в любую секунду мог превратиться в такую же пустую коробку с провалившимися потолками, как и соседние дома, ставшие большими братскими могилами офицеров и их семей. Лишь немногим обитателям наших корпусов удалось выскочить из рушившихся и пылавших зданий и притаиться в глубоких подвалах находившихся около каждого дома. Мы разместились в одном из таких подвалов. Шустрый Федя притащил сюда свой патефон и начал накручивать ручку пружины. В углу свалили съестные припасы. Словно по уговору, все делалось быстро и без единого слова. На лицах людей можно было прочесть все, что угодно: злость, решимость, озабоченность, но нельзя было увидеть страх или растерянность. Даже дети и те перестали хныкать и теребить матерей.
Вместе с нами в подвале набралось человек двадцать. Женщин и детей поместили в самый дальний угол. Автоматы и гранаты сложили около ступенек. Все знали: как только закончится бомбежка, враг вновь спустится с валов и попытается захватить дома комсостава, преграждавшие ему путь к берегу Мухавца, а значит, и к Центральному острову цитадели.
А над всей крепостью с бесстрастностью метронома гремел металлический голос:
— Двадцать минут! Пятнадцать минут! Восемь минут!
_ Прекратить сопротивление! Сложить оружие!
— Пять минут! Три минуты! Две…
Густой гул возник где-то за Бугом и стал неумолимо наплывать на крепость. Он рос, ширился, заглушая последние слова диктора, заполняя все собой. Как по команде, все подняли головы вверх, но взгляды уперлись в потолок подвала, едва различимый в полумраке. Он был единственной надеждой и зашитой, от его прочности зависела теперь наша жизнь. Николай захлопнул толстенную дверь, и полный мрак окутал нас. Мне показалось, что оборвалась последняя тонюсенькая ниточка, связывавшая собравшихся здесь с жизнью, светом, воздухом, зеленью травы и деревьев, что все это осталось далеко-далеко, где-то там и больше никогда не вернется.
Люди притаили дыхание, ожидая… И вдруг Федин патефон:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…