Хотя царь и запретил торговать водкой, но сельчане нашли вход в заветную лавочку. С улицы висел на монопольке замок, и окна были закрыты ставнями, а водка незаметно исчезала с полок. Хозяин монопольки в это время не появлялся на улице, а незаметно заходил в лавку с черного хода и молча подавал то полкварты водки, то пять, а то десять бутылок, а более настойчивым огромную пузатую четверть. Покупатели тоже не выходили на улицу, а через перелаз перескакивали в соседнюю усадьбу деда Миргородского, а потом через калитку в вишневом саду сворачивали в переулок и уже оттуда шли кому куда надо. Стражника на месте не было, он скрылся в неизвестном направлении. Вечером, вернувшись со сборного пункта, куда он ходил напиться воды, он обнаружил, что его конь исчез. Это было суровым предупреждением. А через мгновение над головой просвистел обломок кирпича и врезался в стену пожарного сарая, возле которого он оставил своего коня. Перепуганный насмерть стражник пешком отправился в волость, где и рапортовал уряднику об исчезновении коня и о подозрительных людях, шатавшихся у монопольки. Это нерадостное сообщение начальство восприняло на удивление спокойно. Урядник посоветовал пока что никому не говорить о таинственном исчезновении коня, да и о монопольке помалкивать. «Напрасно я послал тебя в Запорожанку, — пробормотал урядник, — послушал господина Костромского. Нас всего трое на всю волость. Господин Зюка хотел, чтоб ты попугал строптивых запорожан. Он думает, что это пятый год. Пускай забудет о том времени и уезжает на лето в свои крымские палаты и там прохлаждается, поскольку к французским морям немец закрыл ему дорогу… Иди спать к своей Онисии, а утром приходи сюда, надо следить за порядком, ведь новобранцы и возле волости всю монопольку потихоньку обчистили».
Сколько помнят старожилы, никогда еще не было в Запорожанке такого печального и шумного утра, с плачем и слезами, с песнями и танцами. Перед рассветом все жители села двинулись к сборному пункту. Почти из каждой хаты кто-нибудь уходил на войну — сын, муж или брат.
Ни свет ни заря заплакала, заголосила Запорожанка. Мобилизованные протирали глаза, умывались холодной водой и наскоро опохмелялись, затем затягивали известную всем грустную песню «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья», вначале пели тихо, а потом все громче и громче. Прежде во время призыва на действительную службу гуляли не день и не два, ведь об этом знали заранее, а тут о мобилизации объявили неожиданно, и проводы сократились до одного дня.
Гамай вышли из дому, когда из-за горизонта выплыла на свой небесный путь половина багрового светила. Мария Анисимовна остановилась у ворот и глядела, как медленно поднималось в безоблачном небе солнце и постепенно превращалось в огромный ярко-красный шар.
— Пойдемте, мама, — сказал Григорко, прикоснувшись рукой к плечу матери.
Рядом с ним стоял Никита Пархомович, держа приготовленную для сына сумку.
— Пойдем, сынок. А я засмотрелась на восходящее солнце и вспомнила давно прошедшие дни. Отец помнит, — бросила она нежный взгляд на Никиту Пархомовича, — как мы с ним иногда вместе встречали восход солнца, когда я приехала в Запорожанку. Часто мне не спалось, я поднималась на заре и тихонько будила отца. Он вскакивал с постели, быстро одевался и выходил со мной во двор. Мы долго стояли, молча встречая восход ярко-красного солнца. Я с восторгом наблюдала рождение дня. Разве могла тогда подумать, что вот в такое солнечное утро буду провожать тебя, мой сынок…
Умолкла и заплакала, вытирая слезы платком. Никита Пархомович молча обнял ее и сказал:
— Не плачь…
— Я не плачу… Слезы сами катятся из глаз. Никитушка мой, — прижалась она к мужу. — Гришутка, родной! — крепко обняла и сына. А он нежно прильнул к матери.
Люди шли и шли к сборному пункту, пели и плясали. Они видели стоявших у своего двора Гамаев, но, здороваясь, не удивлялись, почему Гамаи стоят обнявшись. Понимали — тяжело прощаться с родным сыном, уезжающим куда-то далеко, на проклятую народом войну, откуда люди возвращаются калеками, а многие навеки так и останутся на чужой земле и никогда не увидят ни орельчанского приволья, ни лазурного полтавского неба.
— Пойдем, сынок, — взяла Мария Анисимовна за руку Г ригорку.
Они шли не спеша, а следом за ними шагал Никита Пархомович. Их догнали Хрисанф с женой и детьми, Епифан с Марией, следом за которыми неслись их чада.
— Тяжело на душе, — вздохнула Мария Анисимовна. — Тяжело провожать на войну. Хрисанф уходил в солдаты, когда не было войны, да и ты, Григорчик, служил в мирное время. А сегодня… Сегодня тебя снова призывают… Увидимся ли, сынок. Я хочу… — И не досказала, зарыдав.
А на площади уже толпились сотни запорожан. И пели, пели. Каждый кружок затягивал свою песню. Шум стоял такой, как будто вместе собралось десять ярмарок. По площади плыла бурная река рыданий, причитаний, воплей:
— Ой, сынок ты мой, сынок!
— На кого же ты меня покидаешь!
— Дай гляну в твои ясные глаза!
— Иван! Ой, Иван! Да куда ты едешь?
— Да чтоб он сквозь землю провалился, проклятый германец!