— Вот что. Слушай, рядовой Никита Гамай, отпущу тебя погулять. Мы ведь с тобой земляки. И ты из Полтавской губернии, и я. Только смотри мне, чтобы в трактир не заглядывал да не набрался той самой, как дед мой говорил, оковитой[1]
. Эх, соскучился я по нашей Диканьке. Можно было бы и домой, да встретил тут одну остроглазую. Как стрельнула своими карими, сразу сдался ей в плен. Остался на военной службе сверхсрочно. — Он продолжал, понизив голос: — Да и куда было возвращаться? У отца пятеро сыновей, а земли нет. Что там делать? Где кусок хлеба добывать для жены и детей? Спасибо царю-батюшке — освободил нас, а земельку — бог даст. А в панской экономии не хочу гнуть спину. Буду тут век доживать. — Прислушался, подошел к двери, открыл — никого нет. Погрозил пальцем и перешел на шепот: — Про студента Несторовского не говори никому. Господа жандармы тихонько взяли его вечером. Чтобы солдат не встревожить, вызвали его в полковую канцелярию — и квиты. Говорят, что кто-то на него донос написал о том, что он якшался с тем отчаянным, что в царя стрелял. Был такой разговор, а правда ли — не знаю. Молчи, никому ни слова. И заруби себе на носу — ты ничего этого от меня не слышал. — Он говорил и одновременно копался в деревянном сундучке. — Так вот, я и скажу тебе, Гамай. Слушай меня. Я должен хорошему знакомому три целковых. Вот видишь, — показал ассигнацию, — три рубля. Отнесешь их ему. Он живет на Васильевском острове, на Малом проспекте. Вот на этом листочке я написал, какой дом и какая квартира. Фролов его фамилия. Это, может, и не так близко от памятника государю Петру. Да у тебя ноги молодые. Дойдешь — быстренько-быстренько, туп-туп-туп.Никита сегодня не узнавал в этом суетливом человеке строгого фельдфебеля, чей грозный вид пугал солдат.
— Как перейдешь мост, — продолжал Петрушенков, — иди прямо и прямо, потом налево, а там спросишь. Вот и хорошо. Уважь меня, старика. Не хочется бить ноги, идти в такую даль. А тебе это в охотку.
Петрушенков без умолку говорил, и Никита едва успевал время от времени вставлять три слова:
— Есть, господин фельдфебель!
Пусть тараторит Петрушенков, пусть выговорится. Никита был рад до бесчувствия, ведь увидит Машу. Две недели не встречался с ней. Обрадовался. Но на сердце грусть и печаль. Пойдет один, без Аверьяна. А ведь Аверьян осчастливил его, приведя в семью Мировольских. Спасибо ему! А что будет с ним, хорошим другом? Жандармы могут придраться к какой-нибудь мелочи. Засудят Аверьяна, закуют в кандалы. Не хотелось верить. Всю дорогу думал об этом, пока шел на Садовую улицу.
Шел, ломая себе голову — неудобно приходить с пустыми руками. Аверьян научил его. Всегда, когда приходили к Мировольским, Аверьян непременно приносил цветы или хотя бы один цветок. Никита зашел на Невский, увидел цветочницу, стоявшую, как всегда, на углу Караванной улицы. Бледная, худая, с запавшими глазами, девчушка пританцовывала тоненькими ножками, обутыми в старенькие дырявые ботинки.
Выбрал два цветка, светло-розовых, пышных, вытащил самодельный кошелек, привезенный из Запорожанки, достал четыре копейки.
— Дядя солдат! Набавьте еще одну копейку. Это же не мои цветочки, от хозяйки ношу. А моя мама лежит больная, кушать просит, — простонала девочка, пытаясь улыбнуться.
Никита молча достал из кошелька копейку и положил на протянутую ладонь девочки.
«Одну копейку!» Не попрошайничает, а зарабатывает своим трудом, каким бы то ни было, а трудом.
…Никита не шел, а летел на Садовую. Вот уже знакомые ворота, помчался во двор и быстро шмыгнул в знакомый подъезд. Не успел опомниться, как взлетел на пятый этаж и дважды покрутил вертушку. Через мгновение Маша открыла дверь, будто дежурила возле нее. Воскликнула: «Никитушка!» — и бросилась к нему, но сразу отпрянула, услышав шаги матери.
— Добрый день! А где же Аверьян? — обвела взглядом прихожую Олимпиада Михайловна.
— Он задержался? Наверное, к бабушке зашел? — взволнованно спросила Маша.
— Добрый день! — неторопливо произнес Никита и робко протянул Маше первый свой подарок — цветы, выращенные в ненастную весеннюю погоду в оранжерее где-то на окраине Петербурга.
Маша взяла цветы, прижала к лицу, украдкой, чтобы не заметила мать, поцеловала нежные лепестки.
— Ой, — спохватилась она, — что же мы стоим на пороге? Идем в комнату.
Радостная, она побежала вперед.
— Садитесь, садитесь, Никита Пархомович!
Ему было приятно услышать от Маши такое уважительное «Пархомович», словно бы и не к нему обращенное. Откуда она узнала его отчество? Наверное, Аверьян сказал.
Дотошный он человек. Все выспрашивал, как зовут отца и деда, как живут в Запорожанке, далеко ли она от Полтавы и Екатеринослава? И все ему нужно, и все он хотел знать. Впервые в жизни его назвали «Пархомович»! Да еще и произнесла это Маша. О Маша! Маша! Откуда ты взялась такая приветливая, желанная? Так бы и сидел возле нее и смотрел в лучистые глаза. Такие близкие и дорогие, а такие далекие, как звезды на небе.
— А где же Аверьян? — переспросила Олимпиада Михайловна, спустила его с небес на землю.