…Пока Осип муштровал Акулину, Елизавета Ивановна снисходительно усмехалась. Ей было приятно, что после того памятного весеннего дня на протяжении двадцати лет Осип понемногу облагораживается. И это все благодаря ее настойчивости и стараниям Коки Воронова. Какой манерный кавалер! От одного воспоминания о нем сердце замирает. Как он обучал светским манерам Осипа, да и ее не забывал. Поедет Осип к какому-нибудь графу или генералу, а Кока тут как тут, старательно показывает, как надо ножку отставлять и ручку подавать. Подойдет, возьмет руку, приложит к своей груди и так пристально-пристально посмотрит в глаза, что все тело млеет, а если еще слегка обнимет и начнет нашептывать: «Вам, Елизавета Ивановна, еще и тридцати нет, а вы говорите, что постарели. Да вам от силы можно дать шестнадцать». И все нашептывает, нашептывает, а ноги дрожат, трудно устоять… Завистливые болтуньи трепали языками, что Сашуня — вылитый Кока. Но все это сплетни. Возможно, и похож немного, ведь Кока каждый день впивался острым взглядом в ее глаза и так нежно обнимал. Может, что-то и передалось от Коки. В Петербурге даже лейб-медика, которого привозил генерал Незванов, спрашивала, бывает ли так, чтобы ребенок был похож на человека, которого ежедневно видит мать. И медик, такой вежливый, с длинной седой бородой, лысый старик, подтвердил, что такое может быть, еще и слово какое-то чудное назвал. «Это у вас, — говорит, — произошло от…» А от чего именно, забыла. От какого-то ноза. Это точно запомнила, так как тогда засмеялась, поблагодарив за такое слово. А он и еще раз повторил его. Сказал, такое сходство сына с учителем по-научному называется ги… ги… а заканчивается то ли ногом, то ли нозом. До сих пор от этого слова в пот бросает.
Отругав Акулину, подумала, не ударит ли хмель, о котором когда-то говорил лейб-медик, в голову Осипа, если возле него слишком долго будет крутиться вертлявая Акулина.
Елизавета с первых же минут памятного апрельского дня почувствовала, что в ее жизни произошла невероятная перемена. Что она, дочь бедного из бедных костромского крепостного, видела за свои двадцать восемь лет? Мытарства, тумаки, брань, унижения и полуголодное существование в сыром подвале петербургского магната, среди дворовых слуг которого она прожила долгих восемнадцать лет! Восьмилетней забрали ее от отца (мать умерла перед этим) и повезли в город на Неве, который ей в первые дни казался пустыней, так как не было ни одного знакомого человека. А потом привыкла. Сначала была при графских покоях, убирала их, со временем взяли на кухню чистить картошку, резать морковку, крошить лук. Тумаков было столько, что хватило бы на десяток таких девчонок, а доставалось ей одной, ведь она была упрямая и норовистая. Кухарка приказывает ей что-то быстренько сделать, а она нарочно еле-еле поворачивалась, чтоб только насолить ненавистной бабе. Тогда звали дворового мужика Матвея, который с утра до вечера пилил бревна и колол дрова для огромного графского дворца. Он приходил молчаливый, поглаживал страшную грязную рыже-черную бороду и по знаку кухарки хватал Лизку за шею, тащил во двор, там привязывал к длинной засаленной скамье, оголял дрожащее тело девушки, задирал рваную сорочку до шеи и с усердием стегал ее, да еще часто посыпал солью места, где выступала кровь. Возможно, он не был бы таким жестоким, но об экзекуции всегда докладывали старой графине, и ему доставалось бы на орехи, если бы он ослушался. Порой графиню выносили на веранду, и оттуда она наблюдала за руками Матвея: «Не для блезиру! Не для блезиру!» — шамкала сухими губами. А Матвей отвечал: «Знаю это слово. Бывал в Париже. Ведь туда мы загнали Наполеона». Вот все эти «блезиры» на своей шкуре испытала Елизавета и не могла простить барыне издевательства над ее белым девичьим телом, которое после розог покрывалось синяками.