Как все юноши, он много писал о любви. Но в отличие от большинства начинающих лириков он размышлял о ней не мечтательно и бесплотно, а требовательно, жарко и даже зло. Не столь важно искать для этого объяснения — гораздо существенней увидеть в этом первый и самый доказательный намек на своеобразие поэтического видения жизни, какое свойственно было Майорову.
Немногие отважились бы на такую строку. Но талант — это смелость. И всю молодую отвагу своего сердца и своего ума Майоров тратил не на маленькую поэтическую фронду против внешне традиционных форм стиха — фронду, которая часто оказывается единственной доблестью начинающих, а на поиски своего «угла зрения», своего понимания прекрасного.
Как все юноши на пороге начинающейся зрелости, он много думал и писал о смерти (так устроен человек!). Но в отличие от большинства философствующих юнцов он размышлял о ней не меланхолически-печально и тревожился не о бренности всего земного, а искал в этой теме мужественное утверждение жизни, героическое начало, бессмертие человеческого творчества и труда.
Внешне незаметный, он не был тих и безответен. Он и мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью кулаком, чуть вывернутым тыльной стороною к противнику, точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии бывал всегда резко определенен. Он не любил в стихах многоречивой словесности, но обожал земную вещность образа. Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но был уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои стихи — земные, прочные, годные для дальних перелетов.
Разве это не чувствуется даже в тех немногих строках, что приведены выше? Иногда после занятий университетской литгруппы мы бродили по ночной Москве, обычно вчетвером: Коля Майоров, Виктор Болховитинов, Николай Банников и я. У Коли всегда оказывались в запасе почему-то не прочитанные сегодня на занятии стихи. «Почему? Что же ты молчал?» — «А ну их к черту, это не работа, еще не получилось!» — отвечал он. И он продолжал искать свои весомые слова, которые не сразу даются в руки только сильным поэтам, потому что ощущение «веса» слов у них совсем иное, чем у версификаторов. Он не доверялся чужим гирям и гирькам, и ему невозможно было подсказать строфу или строку — он с ходу отвергал любые предложения или прямым протестом, или улыбкой, или молчанием. Ему годилось только то, что выковалось в нем самом.
Он полюбил весомые слова, когда было ему около двадцати. А в двадцать три его уже не стало. Он успел сделать сравнительно немного: его литературное наследство — это сто страниц, три тысячи машинописных строк. Но все, что он считал законченным, — настоящее. Он был весь обещание. И не потому только, что природа дала ему талант, а воспитание — трудоспособность. Он очень рано осознал себя поэтом своего поколения — глашатаем того предвоенного поколения, которое приходило к поре начинающейся внутренней зрелости в конце 30-х годов.
Он чувствовал себя тем «шальным трубачом», о котором прекрасно написал в стихотворении «Мы».
Еще меньше, чем на поэта, Николай Майоров был похож на записного героя. Но и героем он стал таким же, как и поэтом, — настоящим. Он умер, как сам предсказал: в бою.