Палма встала и отряхнула одежду. Пахло землей, и чистый рассветный ветерок всколыхнул ее волосы. Надо было поспешить, вернуться в постель, пока старик не проснулся. Он печалился, когда она грустила, и Палме невыносимо было видеть его расстроенным. Она прошла мимо задней стены дома, на которой вот уже несколько недель разрастались плесень и мох толстым слоем. Вошла тихонько и, оставив тапочки на пороге, проскользнула мимо двери отца, – тот старательно храпел, как будто придавая каждому издаваемому звуку определенную форму и цель, – мимо кроватей сестер, и забралась под одеяло. Через несколько мгновений петух пропел утреннюю песенку, и храп прекратился. Девушки начали ворочаться в постели, зевать. Тупая боль в виске напомнила Палме, что она все-таки человек, и как бы там ни было, в книгу жизни придется записать новый день.
Они быстренько позавтракали тем, что было – сыр, молоко, буханка хлеба, – и каждый занялся своими делами. Палма осталась на кухне, прибраться после родных, помыть посуду и побездельничать. Окно на улицу было открыто, и Палма видела изборожденную морщинами шею отца. Он без устали трудился у забора, красил его заново, на этот раз в травяной цвет.
– Слышь, Палма? – спросил старик, не оборачиваясь; ведь всякий отец знает, когда на него смотрит дочь.
– Да, папа.
– Сможешь сегодня соскоблить плесень с задней стены дома, чтобы я потом ее покрасил?
– Конечно, папа.
Он хмыкнул, довольный, и уронил кисть в ведро. Потом подошел к окну и сунулся в него, вытягивая губы, а Палма с улыбкой подставила лоб. Старик запечатлел на нем поцелуй, влажный и горячий – как звезду, как знак, что она была его любимой дочкой, и никто не мог это изменить, даже куча костей, похороненных в дальнем конце двора.
Но когда спустя несколько часов сонного безделья Палма отправилась к задней стене дома, то обнаружила, что плесени там нет. Лишь местами бледно-зеленые пятна еще напоминали о заразе, поедавшей штукатурку на протяжении недель. Пристыженная тем, что так долго тянула с отцовской просьбой, Палма смахнула слезы с глаз и отправилась к колодцу, чтобы попить воды и освежиться, прежде чем оказаться лицом к лицу с отцом, который, по-видимому, устал ждать и сам очистил стену или попросил кого-то из ее сестер. Она опустила бадью, подняла полную и окунула в прозрачную воду, холодную как лед, глиняный кувшин; отпила, чувствуя, как зубы промерзают до самых десен, и в тот же миг ощутила за спиной присутствие отца. Повернулась, готовая просить прощения, но никого не увидела. И все же, сказала себе Палма, она кого-то почувствовала.
Она не испугалась – такое было не в первый раз. Ей нравилось верить, что это душа Бартоломеуса, который, хоть и освободился, предпочел остаться в этом доме и саду, а не отправиться через Ступню Тапала неведомо куда. Иногда девушка чувствовала, как легкий ветерок касается лица, – и представляла себе, что это рука Бартоломеуса ее ласкает; иногда в доме раздавался грохот, и она знала, что это Бартоломеус – наверное, он еще не привык к отсутствию тела и спотыкается, ударяется обо все бесполезные предметы, которыми себя окружают люди. Она долгое время считала, что скрежет и вздохи, доносящиеся с чердака, – это тоже он, Бартоломеус, который в скорби своей отыскал приют над комнатой невесты, пока не узнала с болью в сердце, что шум и жалобы, доносящиеся со стороны потолка, производит многоножка – Чердачный Мириапод.
Палма искала отца в саду, но не нашла, зато наткнулась на Илену, которая разлеглась в траве, обрывая лепестки: сестра в кого-то влюбилась и теперь все вздыхала, как дурочка.
– Эй, – сказала Палма. – Ты не знаешь, где папа?
– Не-а, не знаю.
– Чего ты тут валяешься? Заняться нечем?
– А тебе? – огрызнулась Илена.
Палма прочитала по рассыпанным вокруг девушки лепесткам повесть о неразделенной любви, и ей стало жалко сестру. Любовь была той силой, что воздвигла внутри самой Палмы города, и она же их разрушила. Она хотела бы уберечь Илену от подобных творений и разрушений, но знала, что любовь всегда найдет способ уничтожить человека, как бы тот ни старался держаться от нее подальше.
– Скажи, Илена, это ты почистила стену?
– Какую еще стену?
– Ту, что с плесенью.
Илена потрясла головой, дескать, нет.
– Ана? Сивана?
Илена пожала плечами.
– Ты хоть что-то знаешь? – спросила Палма, и сестра с усмешкой опять пожала плечами.
Она была пьяна от любви; с ней не о чем было разговаривать.
Палма вышла из сада, обогнула дом и прошла по улице, где и нашла отца: тот отдыхал на лавочке, попыхивая трубкой. Увидев дочь в воротах, старик улыбнулся и жестом предложил присесть рядом. Палме опять стало стыдно, и все-таки она села.
– Прости, папа, я слишком замешкалась.
– Ты о чем, девочка моя?
И густое облачко серого дыма, словно часть человечьей души, вырвалось из губ старика, растаяло в воздухе над ними.
– Стена… Я ее не почистила.
– Ну так почистишь завтра.
– То есть это не ты ее почистил?
– Нет, доченька. Она чистая?
Палма кивнула.
– Значит, это Сивана, – сказал старик.
– Или Ана.
– Или Ана, – повторил он. – Но точно не Илена.