— Милый дедушка, Константин Макарыч, возьми меня отсюда, а то помру… — Правда, было впечатление, что каждый называл имена другие, имена своихдедушек — Соломон Михалычей, Алеш Поповичей, Хазбулат Удалоевичей и т. п.
— Милый дедушка! — вступили висевшие в наружной тьме свисавшие. — Милый дедушка… Возьми отсюдова, а то помрем…
— Милый дедушка… — услышал вдруг Пупок душевную пеню Минина и Пожарского, и сразу заголосила кондукторша:
— Бери, кому говорят, а то помру!
— Драгоценный дедушка! — молили тенора. — Константин Макарыч! — вторили басы. — Возьми ты нас отсюда! — вступала клиросная разноголосица автобусных прихожан. — А то-о-о помре-о-ом! — завершал чей-то диаконский голос, и астматику со своего низу почудилось, что потолок автобуса вознесся высоким мглистым сводом, на котором теплилось паникадило автобусной лампочки, а все упали на колени, то есть коленями на калоши, несметно устилавшие пол, и только кающийся, скорбящий Анатолий Панфилыч Щербаков твердил ектенью отдельно, как иерей. Опасливо и отчаянно, тоненько и обреченно.
— Толик! — послышалось рыдание Доры. — Не ешь себя! Мы достанем такое же!
— Где их достанешь?.. хромированные…
— Серебряными подменим. Или серебряные отхромируем. Не разберут…
— Дорушка! Алмазная моя, бриллиантовая! Возьми меня отсюда…
— Пупок, возьми меня отсюда, — не выдержал впереди Минин и Пожарский. — Кому сказано!
— Граждане, пропустите выйти на паперть! — сразу потребовал Пупок.
И, как в церкви, где, сколько бы народу ни набилось, давки не бывает, в автобусе образовалась тропинка.
— Дайте же людям выйти! — послышался голос Эдика Аксенюка, в общей мольбе не участвовавшего, но отчего-то насупленного. — Сколько можно говорить?!
Кондукторша дернула веревку. Автобус остановился и распахнул двери. Минин и Пожарский выпростался в передние, а Пупок в задние, где висевший люд раздвоил для этого свою пассажирскую килу.
Вышли они в таком одиноком и гиблом месте, что сутулый наш тридцать седьмой, шаркая своими шлепанцами, тотчас же с него убрался, и они остались одни. Из окошек вроде бы кое-кто на них поглядел, но сделал вид, что не поглядел, а так просто. Они же для виду, точь-в-точь дуэлянты, разошлись в разные стороны, а потом с независимым видом стали сходиться, тоже как дуэлянты.
— Пупок, — сказал Минин и Пожарский, — ты понял, как мы подзалетели?
— Ну! — откликнулся Пупок, с отвращением стряхивая с ног чьи-то обе левые калоши, но с языками.
— Докудова же он идет?
— До кладбища.
— А откуда?
— От роддома…
— Сколько же там вшиварей этих?
— Сколько баба нарожала…
— Жуть какая! Чуть не затоптали, и ты, Пупок, обношенный какой-то…
— Слышь! — Пупок, вертанув головой, понизил голос: — Кто это лежал подо всеми?
Минин и Пожарский посерел, наклонился к Пупкову уху и, что думал, сказал, но так тихо, что разобрать можно было разве что «…дьба». Пупок аж прямо вздрогнул, а Минин и Пожарский стал из серого белым.
Оба в ужасе огляделись. Вокруг не виднелось ни дерева, ни куста, ни вороны, ни путника — было почти темно. И еще была дорога. Хотите — булыжная, хотите — заснеженная, какая хотите. Как вам легче представить, так и представляйте. Вдали, точно рассвет, брезжило небо над городом, но, если желаете, не брезжило, а посвечивало.
Для полной картины не хватало приближающихся кубарем волков. Если желаете, представьте, что волки приближались.
Оба огляделись опять.
— Слушай, Миня, делить будем?
— Может, выбросим, а, Пупок? День вроде не задался…