Что за нелепость, подумал Эрих, выходя из кабинета. Прошло почти восемь часов после покушения, и только сейчас спохватились, что надо арестовать Геббельса, самого опасного в данный момент человека, Поздно, поздно…
Еще недавно он был почти уверен в успехе переворота. Не верил вчера, не верил сегодня утром, когда Вернер позвонил с аэродрома и сказал, что они вылетают в ставку. А после их возвращения — поверил. Поверил в невозможное, в совершившееся вопреки всему чудо. Ведь тогда — выезжая в Крампниц — он еще не знал о телефонном разговоре Фромма с Кейтелем.
А теперь вера ушла сразу, как вода из треснувшего сосуда. Заговор был рассчитан на молниеносный эффект — своего рода политический блиц-криг, — а этого не получилось. Не вышло! Долгие месяцы подготовки, ежедневный смертельный риск, страшная участь тех, кто» сорвавшись на каком-нибудь пустяке, бесследно исчезал в подвалах гестапо, — все оказалось напрасным. Непонятно, необъяснимо — люди, посвятившие жизнь искусству войны, изощренные знатоки тактики, годами отрабатывавшие умение переиграть противника, навязать ему свою волю, — сейчас вели себя как растерявшиеся новобранцы в первом бою. И даже Штауффенберг с его огромной энергией убеждения был теперь, похоже, бессилен что-либо сделать.
В коридоре к Эриху подошел лейтенант Йорк фон Вартенбург.
— Вы не находите, что все это начинает выглядеть как-то странно, — сказал он, закуривая. — Я, конечно, не специалист по государственным переворотам, но, по-моему, что-то мы делаем не так. Положим, кто из нас специалист… А вы-то, доктор, и вовсе зря ввязались — сидели бы лучше над своими молекулами.
— Что я больше всего люблю, Петер, так это получить хороший и своевременный совет. Слышали? — новый главнокомандующий все же приехал.
— Если вы имеете в виду Вицлебена, то он уже удалился.
— А ваш дядюшка говорит, что они с Беком сидят у Ольбрихта.
— Нет, уехал. Только что — я видел, Ольбрихт его провожал. И фельдмаршал сказал еще такую фразу: «Словом, пока не вижу необходимости; если что-либо изменится, вы знаете, где меня найти». Боюсь, старики начинают терять голову. Эрих, а вот по совести: вы сами допускали — в принципе — возможность успеха?
— Естественно. Примерно один шанс к двум.
— Вот как? Я, пожалуй, вообще не допускал. Понимаете, у меня с самого начала было ощущение… как бы это поточнее сказать… ну, если угодно — безнравственности всей этой затеи.
— Безнравственности? — переспросил Эрих.
— Вернее — недопустимости. Ведь, если разобраться, наш заговор — это не что иное, как попытка уйти от ответственности… Нет, я сейчас не о персональной ответственности каждого из нас, я имею в виду коллективную ответственность всего народа. Перед историей, перед собственной совестью…
— Народ вы оставьте, он в наших забавах не участвует. Говорите уж тогда об ответственности определенных кругов, определенного сословия.
— Как вам угодно, Эрих, можно сформулировать и так. Сословие ведь тоже часть народа, не правда ли. Так вот — теперь, когда война проиграна, нам вдруг захотелось, passez-moi le mot, [19] выскочить чистенькими и благоуханными из дерьма… в котором сидели десять лет, не особенно этим возмущаясь.
— Ну, это кто как.
— Я не о возмущении шепотом. А многие ли протестовали вслух? Это ведь только теперь все становятся такими убежденными противниками диктатуры… Вот и представьте себе: затея наша удалась, Шикльгрубера убили, дюжину-другую его главных помощников расстреляли или попрятали по тюрьмам, а остальные — да помилуйте, остальные вообще ни в чем не виноваты, они лишь выполняли приказы! Сплошная идиллия, верно? Нет, доктор, так просто это не делается, Германии еще придется платить по счету, сполна и без скидок.
— Я вижу, вы там вокруг Мольтке все помешались на философии. Вполне возможно, что в плане высшей исторической справедливости все это верно — то, что вы говорите. Я никогда об этом не думал. Я не привык мыслить отвлеченными категориями, моя специальность — физика, без всяких «мета», и я отказываюсь понимать, почему немецкие женщины и дети должны искупать вину эсэсовцев, которые убивали женщин и детей в других странах…
— Да просто потому, что каждый народ заслуживает своего правительства, — сказал Йорк. — Вы говорите: никогда не думали. А задуматься стоит, доктор. Хотя бы над тем, почему именно мы, немцы, так охотно надели эсэсовскую форму и ринулись в эти «другие страны», объявив их своим жизненным пространством.
— А что, никто кроме нас не вел захватнических войн? И не совершал зверств на захваченных землях? Смелое утверждение, Йорк!
— Этого я не утверждаю. Но факт остается фактом: никто никогда не умел подчинить мораль долгу с такой легкостью, как это умеем мы. Скажи лишь немцу: «Сделай это, это твой долг!» — и он сделает что угодно, не задумываясь и без колебаний. Вспомните Хагена!
— Обер-лейтенанта фон Хагена? А что он еще натворил?