— Михайло Васильевич, у нас тут толковали про твою незадачу. Все тебе сочувствуют. Это Шумахер, он подстроил.
— Знаю, Ефимыч, что он.
— Так ты не убивайся, Михайло Васильевич, я тебе твое сочинение перепишу так, как императорские указы пишут, лучше печатного будет. Без Шумахера обойдемся. После занятий приду и перепишу. Всю ночь просижу, а сделаю.
Ломоносов посмотрел старику в глаза:
— Значит, говоришь, без Шумахера обойдемся? Приходи, Ефимыч. Большое дело от этого сочинения зависит.
— Мы понимаем. Разве ты когда малыми делами балуешься, ты за большие берешься. Приду, будь надежен.
Когда Ефимыч пришел, Ломоносов посадил его за свой стол, сам принес штоф водки, кувшин квасу, миску с квашеной капустой, миску с вареной говядиной.
— Нет, Михайло Васильевич, до работы и во время работы не принимаю, — решительно отстранил от себя штоф Ефимыч. — Работа требует головы ясной, руки твердой. Унеси ты это зелье с глаз долой, чтоб не смущало. А квасу, пожалуй, выпью.
Ефимыч засел за переписку.
Ломоносов пошел было спать, но не спалось, время от времени он выходил в кабинет. Постоит, посмотрит на склоненного к столу Ефимыча, послушает скрип пера и уйдет.
Наконец Ефимыч отложил перо, присыпал песочком последний лист, сдул песок и сказал:
— Готово, Михайло Васильевич. Ты посмотри, лучше печатного сделал. Печатное письмо чем хорошо? Тем, что для глаза читать необременительно. Зато в нем красоты нет. А я написал — и читается легко, и красиво. И заметь, ни одной подчистки. Для тебя уж постарался.
Ломоносов обнял старика.
— Спасибо, Ефимыч.
Из Москвы Ломоносов привез императорский указ о том, что в Копорском уезде, как раз там, где он присмотрел место, возле деревни Усть–Рудицы, жалуются ему земли под стекольную фабрику.
2. Портрет
Ломоносов ссыпал с широкой ладони в ящик сверкнувшие в солнечном луче голубой зеленью колючие столбики мозаики и медленно, нехотя, принялся развязывать тесемки рабочего фартука.
— Говоришь, тотчас же просят быть?..
— Тотчас же, Михайло Васильевич, — приглушенным почтительным баритоном ответил стоявший у двери высокий гайдук в расшитой золотом ливрее. Он неловко переступал с ноги на ногу, стараясь не коснуться стены, беспрестанно сдувал с белого пера на шляпе невидимые пылинки и опасливо озирался на носившуюся по мастерской сажу.
Ломоносов перехватил его взгляд и усмехнулся:
— Боишься замараться?
— Боюсь, Михайло Васильевич.
— Ступай во двор. Жди у кареты.
Ломоносов повесил фартук на гвоздь. Идя к двери, он остановился у ящика с мозаикой и, словно раздумывая вслух, проговорил:
— Холодна зелень–то. Придется начинать все сызнова. Надо скорее уезжать на фабрику в Усть–Рудицу. Здесь, видать, не дадут работать.
Высокая карета с гербами Ивана Ивановича Шувалова на золоченых дверцах стояла у ворот между двух луж.
Быстрым привычным жестом гайдук выбросил лестницу, распахнув, придержал дверцу и с щегольским стуком захлопнул ее, когда Ломоносов уселся на скрипнувшее под ним сиденье.
Карета тронулась вдоль по захламленной набережной Мойки в сторону Невского проспекта. Еще не спавшая после половодья Мойка плескалась почти вровень с берегом. Ломоносову через окошко не было видно мостовой и казалось, что карета движется по воде.
«Зачем же я вдруг так срочно понадобился Шувалову? — раздумывал Ломоносов. — Что за важное дело? Может быть, он добился мне привилегии в академической канцелярии? Или опять Синод требует моей головы за «Гимн бороде»? И, припомнив строчки из «Гимна», Ломоносов улыбнулся и с удовольствием прочел:
Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена
И что тела часть срамная
Тем тебе предпочтена.
Немало заработали писцы, переписывая для любителей «Гимн бороде». Стихи явно удались и угодили не в бровь, а в глаз, потому и пошли они по Руси во многих списках, радуя одних и вызывая негодование других.
Если кто невзрачен телом
Или в разуме незрелом;
Если в скудности рожден
Либо чином не почтен, —
Будет взрачен и рассуден,
Знатен чином и нескуден
Для великой бороды:
Таковы ее плоды!
Ломоносов не предполагал, что эти стихи подымут такую бурю.
Но духовные отцы, о которых еще князь Кантемир в давнишней, но так еще и не напечатанной сатире писал, что не в разуме и не в учености полагают они свое достоинство, а в богатом облачении и в бороде во все брюхо, эти самые пастыри и ныне, через тридцать лет, не переменились.
Целую неделю заседал Святейший Синод по поводу «Гимна бороде», и Ломоносов почти развеселился, представив, какими отнюдь не благолепными словами поминали его на этих заседаниях архиепископы, архимандриты и протопопы. Будь их власть, они бы его упрятали в какое–нибудь монастырское подземелье на веки вечные, посадили бы на цепь.
Только нет у них ныне такой власти, и поэтому написали письмо–слезницу государыне, прося ее заступиться за веру христианскую и отдать сочинителя «Гимна бороде» им на расправу.