— Видел, отче, сам, как тату из собора тащили… Ныне ж, мне сказывали, в темнице он с матунькой, а ты от Шемяки за нами приехал… Нет ниоткуда нам помочи, зло лишь одно…
— Сие так и есть, Иване, — перебил его владыка, — сие так, к прискорбию нашему, а может быти и горше, ежели господь не помилует. Но, опричь милости божией, надобно самим нам все с разумом деяти, ибо как душа бессмертная, так и разум от бога нам дадены…
Владыка помолчал и, обратясь к князю Ивану Ряполовскому, добавил с горечью:
— Прав ты. Нет у нас митрополита, и без главы церковь русская. Аз же есмь токмо нареченный, но не рукоположенный митрополит. Посему вот и дитя сердцем своим чует токмо зло на Руси. Вы же, мужи брадатые, того не разумеете, что когда одно злодеяние без препоны свершилось, то и новое паки может совершиться. Войска у вас мало, где же вы силы возьмете, ежели князь Димитрей полки свои пришлет к Мурому?
Переглянулись в смущенье князья Ряполовские и воеводы, понимали они, что за одними стенами без силы человеческой не спасешься. Известно им было, что приверженцы великого князя — шурин его, князь Василий Ярославич, и воевода московский, князь Семен Иванович Оболенский, — бежали в Литву, а к ним потом прибежал и другой воевода Василия Васильевича — Федор Басёнок, а царевичи татарские, Касим и Якуб, были неведомо где…
— Благослови нас, владыко, думу думать, — сказал главный воевода, Василий Оболенский, — а сего ради повтори нам еще раз, что Шемяка сулит и в чем крепость слов его?
Иона, помедлив немного, ответствовал:
— Вникните в речи мои, ибо добра и блага хочу великому князю Василь Василичу и семейству его. Митрополит Фотий за великого князя с отрочества его радел и в борьбе за московской стол был за Василья Василича и против его дяди, Юрья Димитрича Галицкого. Так и аз ныне со всей святой церковью выступлю против Шемяки, сына князя Юрья. Ведомо сие Шемяке, и, думая лихо на княжичей сих, страх он имеет пред народом и отцами духовными. Посему призвал меня он на Москву, обещал мне митрополию, дабы помочь ему противу гнева народного и дабы крепче ему на Москве сидеть. Призвав же мя, так начал глаголити мне: «Отче, плыви на ладьях, благо реки оттаяли, в епископию свою, до града Мурома, и возьми тамо детей великого князя на свою епитрахиль,[74]
привези их ко мне, а яз рад их жаловать. Отца же их, великого князя Василья, выпущу и вотчину дам ему достаточную, дабы можно ему с семейством жить, ни в чем нужды не ведая». В том пред богом мне клятвы дал.Поклонились молча владыке Оболенский и все Ряполовские и молча же пошли к дверям. Грустно смотрел им во след владыка Иона. Видя и слыша все это, снова стали тревожны княжичи. Опустив головы, стояли они, не двигаясь, около дядек своих, позади маленького попика Иоиля…
Когда ушли все, владыка взглянул светлыми своими глазами на княжичей и на отца Иоиля, и ласков был взгляд его.
— Сядьте, — тихо молвил он и, закрыв глаза рукой, оперся на стол, будто в дреме от дорожной усталости.
Затаились все в трапезной, а пред очами владыки, словно сон и видения, понеслось все, что видел он на Руси и о чем думал со скорбью и мукой.
— Как святитель Фотий в зовещании пишет, — без слов шептали его губы, — так и мне от святительства непрестанно горечь едина от слез и рыданий, от трудов и тягостей…
Вспомнилось, сколько Фотий муки принял, утверждая на престоле московском малолетнего князя Василия. Побороли тогда дядю его, Юрия Димитриевича, а ныне вот Юрьичи растерзали всю Русь усобицами, а кругом татары еще крепки. У самого края земли русской засели ливонские рыцари, и далее враги есть — шведы, а тут литовцы и поляки, еретики-униаты, из-под руки папы все время православью грозят.
Вздохнув, владыка о великом князе вспомнил и опять зашептал безгласно, одними губами:
— Добр, ласков и чадолюбив, а в злобе яр непомерно. Очи Косому вынул, ныне вот самого господь наказал. Как дитя малое, токмо то ведает, что круг него, а вдаль и смотреть не хочет — и не от скудости разума, а из прихоти своей…
Губы владыки перестали шевелиться и дрогнули мимолетной улыбкой. — «В одном господь укрепил его разум, — подумал он с умилением. — Тверд в вере православной, не то что цари и патриархи цареградские. Не склонил его ни папа Евгений, ни папист богомерзкий Исидор…»
И вот опять словно сны и видения пошли пред очами владыки. Видит он себя после избрания в митрополиты всея Руси в самом Цареграде. Вот в роскошном дворце он каменном, где иконы и картины святые и красками по стенам и потолку писаны и из малых разноцветных камешков дивно составлены, а очи у всех святых, как живые, глядят и, когда идешь, вслед тебе смотрят неотрывно.
Царя грецкого видит в багрянице пышной, в короне и золоте, и царицу, княжну бывшую, сестру князя Василия, Анну Васильевну. Ласковы они, и патриарх цареградский тут во воем облачении, и тоже ласков, как греки умеют, когда им надобно это.
— Верил им, — шепчет Иона, — а не ведал тогда, что в латыньство поганое они уж склонялись и веру свою предать готовы уж были…