— Встречали? Да, это может быть. И хотя редко, но бывает. Я однажды встретил такого: на нас не похож, а имя имеет наше: Абрам Моисеевич. Я ему говорю: «Какая твоя национальность и почему ты Абрам?». А он отвечает: «Я русский, а почему Абрам?.. У нас все Абрамы. Это потому, что ещё в давние времена вся деревня приняла иудаистскую веру. И нас всех стали называть евреями. Один старый человек мне сказал: ”Русские люди любят что–нибудь отмочить, вот и отмочили: записались в евреи. И если у них спросят: вы кто, они говорят: мы евреи“. Это хорошо? А если хорошо, то тогда что же плохо? Нет, вы как хотите, а я это не люблю. Но я же хотел сказать, что он за человек, Иван Иванович? О-о!.. Это не человек, как обычно надо понимать. Это оркестр! И не какой–нибудь, а симфонический. Вы знаете, что сказал Ленин, когда умер Свердлов?.. Нет, не знаете. Вы молодой и многого не знаете. Так вот у гроба Якова Михайловича он сказал: заменить нам Свердлова некем. Это был не человек, а оркестр. Да, оркестр. Этот — тоже оркестр. И больше я ничего вам не скажу, а только держитесь от него подальше. И если уж нельзя увернуться — тогда вы молчите. Он говорит, а вы молчите. Почему?.. Ну, об этом я вам не скажу, а вы сами потом узнаете. Арсений Петрович его знает. Немного, но знает. И потому молчит. Молчать умеют не все, я — не умею, а вы молчите. Так будет лучше. А почему?.. Ну, вы потом узнаете. Вот так. Вот такой он человек, Иван Иванович. Я даже фамилии его не знаю. И вы не пытайтесь узнавать. Так будет лучше. Вы изобретайте своё «Облако», а всё остальное за вас доделает Иван Иванович. Он из тех, кто умеет доделывать то, что уже сделано. И поверьте мне: вот это своё дело он делает хорошо.
Ной Исаакович поднялся и раскрыл дверь балкона. Выйдя на балкон, потянулся, потёр ладонями шею и проговорил:
— Почаще массируйте шею и затылок. Помогает от усталости.
С минуту постоял на балконе, потом вернулся.
— Ну, я пойду. Меня в лаборатории ждёт Иван Иванович.
Простаков широко растворил дверь балкона, закрепил её и оставил в таком положении на ночь. Влажный прохладный воздух валил с океана; Борису нравилось это состояние, когда океан могуче и шумно заполнял его жилище, заключал в объятия, призывал к жизни свободной и вечной.
Завалился в постель и почти тотчас уснул.
От военного госпиталя до виллы отца Драгана летела одна. Высоту держала небольшую — метров триста–четыреста. И скорость тоже небольшая. Она знала, что отец не любит и даже строго запрещает дочери летать без пилота, ведь она не имеет прав лётчика и в случае какой неприятности её, а вместе с ней и его журналисты обвинят во всех грехах, раззвонят на всю страну, и это повредит репутации отца, которую тот стремился содержать в абсолютной чистоте, особенно теперь, когда приближалась выборная кампания. Драгану журналисты знали как единственную наследницу отца и деда, владевших большими капиталами. Она летела безо всякого предупреждения, не звонила отцу по радиотелефону, дабы не возбуждать любопытства журналистов.
Обыкновенно в полёте она испытывала чувство радости, почти восторга. Сегодня же у неё было состояние, которого она не знала. Подобное чувство к ней являлось и раньше, и даже почти в детском возрасте, но оно быстро проходило, оставляя по себе приятные, и в то же время грустные воспоминания. На этот же раз она ещё испытывала и тревогу: вдруг как и эта любовь окажется минутно вспыхнувшим увлечением? Нет, нет, — говорила она себе, — только не это, только бы навсегда осталась в её сердце так внезапно и так стремительно залетевшая волна радости от встречи с русским учёным.
Драгана искала любви, она ждала любви и теперь уж была почти уверена в том, что любовь к ней, наконец, пришла. Русский парень явился в каком–то нереальном розовом сиянии, в образе принца с диадемой на лбу, и не выходил из головы. Она летела к отцу по делу, ей надо было о многом переговорить, она могла бы отправиться попозже, но летела именно сейчас, гонимая нетерпением рассказать о своих чувствах человеку, который был для неё и отцом, и другом. Сейчас, в эту минуту, для неё во всем свете были два человека: отец и русский учёный. Она даже матери о нём ничего не сказала. Образ Бориса всё время стоял перед глазами; она думала о нём и видела перед собой его лицо, его глаза… Он улыбался. И будто бы говорил: я знаю это чувство, я любил, теперь вот и ты влюбилась.
И улыбался. Он радовался. Она это видела. Но, может быть, радовался оттого, что и сам влюбился? В неё, конечно. В кого же больше? Иначе, зачем бы ему улыбаться? Он, конечно же, влюбился в неё! Она знала, — многие ей говорили: в неё нельзя не влюбиться. И он влюбился. Влюбился так же, как и она. И оттого был весел.