— Это только присказка. Сказка впереди, — посулил Николай, очень собой довольный. — Знаешь, где до нас работал Сараев?
— Будто бы в исполкоме, городском.
— О! Теперь соображаешь? Ну, разумеется! Въехал вытрезвитель в жилой дом по инициативе товарища Сараева! Волюнтаризм чистой воды! Указал — и все! К нему воспитатели, папы и мамы, а он им: не ваше дело, значит, так надо. Это он трудящимся! Позор!.. Да, о чем я?.. Вот почему наш фельетон ему поперек горла. Начнут искать виновных, а это, оказывается, он, Сараев! Представляешь, какой стыд? — В конце своей тирады Николай не выдержал, забегал по комнате в стираных и чиненых носках. Оберегая свою независимость от женщин, он научился стирать, штопать и варить супы.
«Ах, Коля, Коля, — подумал я, глядя на его носки, — а зашил ты дырку коричневой ниткой. На зеленых-то в белую полоску носках. И сказка твоя, доморощенный сыщик, тоже присказка — не боле, а сама сказка вот именно впереди».
Есть в этой сказке и злодеи, и жертвы, и даже дом-отшельник, с которым происходят чудеса, хотя по правде-то никакая она не сказка, а суровая криминальная быль. И началась история вполне житейски.
Однажды вызвал начальник РСУ прораба Квасова, тогда человека малопьющего — по праздникам и более ни-ни, вызвал и приказал: «Вот тебе дом, перестроишь под вытрезвитель. Знаешь, с чем его едят?» — «Не пробовал», — признался Квасов. Начальник объяснил и закончил словами: «Смотри, дело новое. Не испорти. Вот тебе проект». Пришел Квасов к дому и видит: место словно создано для вытрезвителя, если он то, что о нем говорят. Дом в тихом переулке, вокруг бурьян да складские бараки, особняк и есть в прямом смысле слова. Случится что, ненароком напьешься, попадешь — не узнает ни одна знакомая душа. Завез Квасов стройматериалы, лихую стройдружину привел, и тут-то завертелись они, чудеса. Для начала случился пожар, потом, что ни ночь, исчезали цемент и кирпич. И кровля. Словно нечистая сила ставила в колеса палки, тормозила капремонт. И дело кончилось вселением вытрезвителя в жилой многоквартирный дом. Мероприятие важное, оно ждать не могло, когда он, Квасов, управится с работой. «Что ж, виноват, хотя и нет моей вины. Сплошное колдовство», — подумал Квасов и собрался было перевести дух, но не успел, вручили ему новый проект, сказали: «Перестрой особняк для некоего Бобылева. Распоряжение подписал сам товарищ Сараев». И снова полились чудеса, только теперь обратного рода. Везут все, только затребуй, и стройматериал при том наивысшего сорта. «Волшебство! И кто он такой, Бобылев? И кто ради него так щедро колдует?» — гадал прораб. Гадал, гадал и нащупал: этот Бобылев кем-то приходился самому товарищу Сараеву: не то шурином, не то свояком. Отгадка была близка, да Сараев к ней не подпустил, задержал на пороге. Приписал он прорабу и былой пожар, и краденые стройматериалы, и поехал Квасов в исправительный лагерь.
Но всего этого Николай не знает, а если и узнает, то, во всяком случае, не из моих уст.
— Ну, стыд — не велика для Сараева ноша. Его-то он как-нибудь переживет. Не стал бы зампред ради этого бить в барабаны, седлать боевого коня. Тебе не кажется, что за его паникой стоит нечто более весомое, чем стыд? — Это все, чем я мог поделиться с режиссером.
— Ты недооцениваешь роли совести в жизни человека, — напыщенно возразил Николай. — И вообще: я приехал работать, не спать. Ты должен был строго, невзирая на дружбу, меня одернуть. А ты потрафляешь моей минуте слабости. — Он с отвращением взглянул на свои разутые ноги. — Василий, я такого от тебя не ожидал. Ты это учти. А теперь дай новое, что ты за это время сделал. Я почитаю.
— Не дам! — отрезал я. — Пока не закончу! Вот напишу, как все это вижу, и тогда читайте, марайте, добавляйте на свой вкус.
— Василий, что с тобой? — опешил режиссер.
— Со мной-то, наконец, все в порядке, — заверил я и, подтверждая свое духовное здоровье, запел: «Я люблю тебя, жизнь…»
— Я знаю, ты склонен к индивидуализму, келейному творчеству. Но не до такой степени, Василий?
— Все равно я не дам и надеюсь, что это взаимно, — непреклонно пропел я, переиначивая текст песни на свой лад.
Мы еще некоторое время пособачились, и Николай, удостоверившись в моей твердости, которую он упорно именовал «детским упрямством», вернулся в город, а я снова сел за письменный стол.
Пожалуй, впервые я почувствовал к сценарию подлинный, несиюминутный интерес и даже увлекся. Это было похоже на плетение головоломки — и высказать правду, и вместе с тем ее упрятать, запутать, сбить со следа. И кто-то виновен, и в то же время, пойди угадай, кто. Я писал целыми днями, лишь меняя орудия труда — машинку на поршневое стило и наоборот. И только вечерами выбирался на местную почту.