– Верно. Первым привезла Сашку. Он в соседнем дачном поселке зимовал, а когда хозяева вернулись, его чуть не пристрелили. Мыкался по окрестностям, бедолага. Отмыла, вшей вывела, одежду старую нашла… Тяжело мне это давалось, врать не стану. Когда Сашка ушел, поехала во Владимир по делам, и там подвернулся мне на автостанции Володька одноглазый… Я им всем говорила, что у меня обет после смерти мужа: бедным помогать.
– Значит, научились все-таки их жалеть?
Старуха замахала руками:
– Их? Себя! От подобранной кошки больше пользы: она хоть мышей ловит. А бомжи – народ глупый, ленивый, неблагодарный и ни к какому осмысленному труду не способный. Попросишь сортир почистить, все вокруг зальют говном. Скажешь, чтобы семена морковки в грядку засыпали, придешь – семечки сбоку от бороздок лежат, а то и на тропе. Нет, Макар, поганый это народец в большинстве своем. Даже не то чтобы поганый, а так… пустой.
– Своеобразно вы развили в себе сострадание к ближнему, – заметил Илюшин.
Худякова засмеялась.
– Это ты меня поймал! Верно… Только я ведь и презирать их перестала. Люди и люди; все Господу угодны, все Его дети. Однажды вспомнила себя прежнюю: сколько ж мусора в голове носила! Поначалу еще мнила себя благодетелем. Правда, быстро поняла: нет уж, бродяги мои ни о чем меня не просили, им мое благодеяние сто лет не сдалось. Это я свои дела при жизни улаживаю за их счет. Я им спасибо должна сказать, а не они мне. Вот так и живем.
– И много у вас народу перебывало?
– Может, восемь человек, может, больше: я счет не веду. Я для них типа полустанка: придут в себя, оклемаются и дальше чухают. Василий вот только задержался. Но у него и мозгов побольше, и от работы не бежит. Вредный, правда…
– А в деревне… не возражали?
Худякова понимающе кивнула.
– А как же! Григорий больше всех бесился. Требовал, чтобы я своих мужичков выгнала, иначе за ними на вокзал пойду. Но я же перед Господом обет дала. – Она опустила голову со смирением, которое, как показалось Макару, было прямо-таки вызывающе притворным. – Да и священник меня на это дело благословил.
«Ох и непростая старушенция. Беспроигрышную карту разыграла».
– Кто выпивал, тех я сама выгнала, – заверила Худякова. – Мне здесь алкаши не нужны. Подожгут еще дом…
– Кстати, про поджог, – сказал Илюшин. – Расскажите о том пожаре, который случился в девяносто первом.
– Ну, Бакшаевы горели, – нехотя сказала Нина Ивановна. Вся ее словоохотливость разом испарилась.
– Это я уже знаю.
– Человек погиб.
Илюшин вздрогнул и посмотрел на нее.
– Какой человек?
– Парень молодой… Напился, уснул пьяный в сарае. А тут пожар. Никто и не знал, что он там. Когда все было в огне, он закричал… А как вытащишь? Никак. Страшное дело, Макар… – Старуха отвернулась. – У нас не любят о нем вспоминать. Да и я не стану, ты уж меня прости. Сердце у меня от этого болит.
Выйдя от Худяковой, Макар сунул руки в карманы и побрел домой. Не любят они вспоминать! Когда в деревне тетки Маши семья отравилась паленой водкой, об этом потом двадцать лет рассказывали, с подробностями: и кто тревогу поднял, и в какую больницу доставили пострадавших, и кто выжил, а кого не спасли. В деревнях легенда вырастает из ничего, из древесного лишайника и сушеного гриба. А в Камышовке, оказывается, человек погиб, и все молчат, как в рот воды набрали.
Архив! Ему срочно нужен архив.
Какого-то Ивана судили за поджог и отправили в тюрьму. А если погиб человек, то он был виновен и в непредумышленном убийстве. Кажется, в нынешнем уголовном кодексе оно стало называться причинением смерти по неосторожности…
Сохранилось ли уголовное дело? Наверняка. Как бы получить к нему доступ…
«Проще всего через нашего следователя».
Татьяна смотрела из окна, как сыщик, сутулясь, идет мимо. Когда он исчез из виду, она села за стол и обхватила голову руками.
Перед ней лежал рисунок: плакучая ива, склонившаяся над водой; шарообразное гнездо, похожее на улей. Она негромко застонала. Это хуже ноющего зуба, который ты не можешь не расшатывать в воспаленной десне, хуже болячки на коленке, которую сковыриваешь раз за разом.
Татьяна смотрела на переплетение ивовых ветвей.
Ива, гнездо.
Карандаш заскользил по бумаге, и на ней появились очертания двух небольших птичек, подлетавших к дереву.
Проклятое наваждение, болезнь, обострившаяся у нее в Камышовке! Разве можно было возвращаться сюда после всего, что случилось?
Ива, птички, гнездо.
Кто еще должен здесь быть?
Я не хочу, сказала Татьяна, сжимая карандаш. Я не хочу это изображать, я не хочу раз за разом воспроизводить этот день, я не хочу постоянно сама себе подавать этот платок и умолять, чтобы его забрали.
Рука, словно помимо ее воли, вывела у подножия ивы фигурку ребенка.
Хватит, сказала себе Татьяна. Довольно!
«Ты не закончила рисунок».
Несколько секунд она сидела, уставившись в одну точку. В ее ушах звучали крики, трещал гибнущий дом под страшный, набирающий силу гул огня, и все перекрывал нечеловеческий вопль.
Раздался хруст; Татьяна вздрогнула и очнулась от своего забытья. По столу катились два обломка карандаша.