Ни до того, как секретарь райкома привез другого председателя (пока его не было, многие считали, что это не зря, что Прохор вывернется), ни потом, после суда, на котором ему дали пятнадцать лет лагерей, жену Прохора и Катю особенно не травили, правда, иногда ребята ругали ее «вражьим отродьем», но это шло от учительницы и скоро кончилось. Конечно, вернуться назад, к тому, что было прежде, чем Прохор стал председателем, ни Катя, ни мать не могли, не могли и уехать: не было ни денег, ни сил, да и не отпустил бы их никто. Так они и остановились – и не свои, и не чужие. Приусадебный участок им оставили, Катина мать пошла еще работать техничкой в школу, платили ей за это трудоднями, и до войны, а потом и до конца войны они кое-как протянули. Потом Катя поехала к Николаю, сказала, что навсегда, а через три недели вернулась. Мать знала, как трудно устроиться в городе, и была рада, что вернулась Катя хоть не одна.
Когда они приехали, кончался июль, вся деревня была на сенокосе, людей не хватало и травы перестаивали. Николая тоже послали косить. Бригада – одни бабы – приняла его хорошо, знали, что он здесь воевал, чуть ли не на этом лугу раненый лежал в воронке. После войны в деревне осталось, если не считать стариков, только три мужика: два инвалида, каждый без ноги, и один целый. Мать целого ворожила и для своей деревни, и для соседних. Она так его заговорила, что он с немцами и японцами провоевал пять лет без единой царапины. В деревне думали, что месяца за два-три Николай тут освоится, все поймет и уйдет от Кати, благо невест много, выбрать есть из кого.
В начале августа, когда кончили косить траву и уже начали убирать хлеб, бригаду, в которой был Николай, перебросили на пшеницу. Дня три он выходил в поле со всеми, а потом руки отказали. Уже неделю как он не мог сам есть, руки дрожали так, что ложку до рта доносил пустой – расплескивал. Сначала он делал вид, что все в порядке, что выливается капля, думал, что руки привыкнут к косе и дрожать перестанут, а потом, когда совсем ослабел, кормить его стала Катя.
Он не сразу понял, что все опять вернулось назад, к лету сорок третьего года, когда он вот так же лежал в этом доме, не знал, что с ним будет дальше, выживет или нет, а руки не слушались его и лежали рядом, как плети. Теперь они прыгали и скакали, но тоже не слушались, и Катя, как и тогда, придерживала рукой его голову и кормила с ложки. Он вспомнил, что еще в Тамбове, во втором своем госпитале знал, что с руками ничего не выйдет, никто их ему не вылечит, оттого и не стал Кате писать, отвечать на ее письма.
Он подумал, что был тогда прав, Катя действительно не про него, и что она тоже была права, когда не хотела из города ехать сюда, в деревню, что хоть он и инвалид, Катя его, кажется, любит – вчера, когда кормила, сказала, что боится, что беременна, и видно было, что рада.
И, конечно, ему не надо было на ней жениться, но не жениться тоже было нельзя, она ему и жизнь спасла, и нашла, и приехала, и любил он ее. Еще он заметил, что больше не стыдится своих рук, что ему нравится, что они живые и прыгают, как дети. Он не хотел, чтобы Катя это поняла, и, когда в избе не было ни ее, ни ее матери, приладил к лежанке, на которой спал, две тугие веревочные петли и стал, когда надо было унять руки, всовывать их туда.
Дня через четыре, когда он уже окреп, начал вставать, даже принялся за давно обещанную Кате новую изгородь вокруг сада, к ним пришел бригадир, в избу заходить не стал, сел на лавку около ворот и сказал, что работать некому, пшеница уже сыплется, так что пусть Николай не дурит, выходит в поле, – работают и без ноги, а не выйдет – не посмотрят, что инвалид, выгонят из колхоза и отнимут участок. Катя была в доме, слышала весь разговор и сказала, чтоб не ходил, что участок не его, Николая, а их, и они с матерью нарабатывают достаточно трудодней, чтобы не отняли. В тот же день вечером вызвали его к председателю, и тот тоже сказал, чтобы шел работать, если хочет, чтобы оставили участок.
В середине ноября, когда Катя была уже на пятом месяце, мать тяжело заболела, слегла, и Кате пришлось вместо нее ходить мыть школу. В больницу мать не брали, дежурить с ней надо было все время, у нее в голове была опухоль, так что она часто теряла сознание, кричала и билась, как его руки. Когда Катя уходила убирать школу, с матерью оставался Николай. Раньше они дружили; но, заболев, мать решила, что заразилась падучей от его рук, и, когда не было Кати, ругала его и гнала из дома. Болезнь быстро прогрессировала, к весне мать начала слабеть, в промежутках между приступами почти не двигалась, не разговаривала и, только когда Катя уходила, всегда плакала. Николая она больше не гнала, даже просила, чтобы простил ее. Умерла она в начале марта, после долгого припадка, ровно за две недели до того, как Катя родила. В память о ней девочку назвали Наташей.