Допросы велись в невысоком трехэтажном здании спецчасти, замыкавшем тюремный двор с севера. Сейчас они с охранником снова пересекли его, вошли в спецчасть, но подниматься на второй этаж, где находились кабинеты следователей, не стали. Через две защищенные стальными решетками двери с маленькими окошками для пропусков его вывели прямо на улицу, на другой стороне которой, точно напротив спецчасти, находилось здание областного суда. Ускоренное судопроизводство не заняло и получаса, Крейцвальду зачитали приговор – двенадцать лет за сотрудничество с контрреволюционной партией эсеров, после чего сразу же отвезли на вокзал, сдали конвою и отправили в один из лагерей под Новокузнецк.
После полутора лет почти неизменной жизни, от которых в его памяти не осталось никакого ощущения времени, даже времен года, никаких событий и ориентиров, сохранились только разговоры, которые он, хоть и помнил, кажется, все, никогда, как ни старался, не мог датировать, даже просто установить их последовательность, – сразу за этой медленной жизнью, завершая и отрезая ее, шло 29 декабря. Все, что составило этот день, – допрос, возвращение в камеру, то, как его снова, на этот раз окончательно, забрали, суд, вокзал, эшелон – было так странно быстро, что только в середине января, уже две недели находясь в лагере, он наконец понял и восстановил то, что с ним произошло.
Прощание Сергея с сокамерниками было коротким, в камере все время присутствовал надзиратель, и эсеры не захотели или, скорее, не сумели сказать Крейцвальду, что пять дней назад он стал их товарищем, Сергей так никогда и не узнал, что 24 декабря он был принят в члены партии левых эсеров. Не узнал Сергей и того, что в марте следующего, сорок третьего года, когда все, кто сидел с ним вместе в камере курганской тюрьмы, были расстреляны, он, последний из оставшихся в живых, стал в соответствии с решением партийной конференции членом ЦК и председателем партии.
В лагере, восстанавливая 29 декабря, он труднее всего вспоминал суд. То, что говорили прокурор и судья, вопросы, которые ему задавали, обвинительное заключение, приговор – двенадцать лет за сотрудничество с эсерами, – все это, как и его арест пять лет назад, когда он должен был идти на вокзал воровать, чтобы накормить себя и брата, было непонятно, необъяснимо справедливо. Это сознание правильности всего, что с ним было, его вера в умение органов предвидеть и предупредить любое преступление, во всяком случае его, Крейцвальда, преступления, мешали ему до конца жизни. Из-за них он так никогда и не почувствовал себя прочно стоящим на земле.
Лагерь, в который Сергей попал и в котором отсидел весь свой срок до дня освобождения, находился рядом с поселком Бугутма, в сорока километрах на север от Новокузнецка. Здесь еще до войны была построена средних размеров фабрика, выпускавшая шпалы и крепь для горных выработок. Осенью сорок первого года, когда после мобилизации работать тут стало некому, через поле от фабрики соорудили зону, поставили вышки, комендатуру, четыре больших, из хорошего дерева, барака – здесь всем повезло – и к ноябрю, заселив лагерь, снова ее пустили. После войны на фабрике мало что изменилось. Как и раньше, в цехах работали почти одни заключенные, и так они за эти годы сроднились – лагерь и фабрика, так приладились друг к другу, что, наверное, и сейчас все в Бугутме по-старому: те же разводы, те же смены, та же работа.
Освободился Сергей в самом конце пятьдесят четвертого года, но уезжать никуда не стал. Он не пытался вернуться в Москву, не искал родных и не написал ни по одному из адресов, которые ему дали эсеры и которые он, несмотря на двенадцать прошедших лет, помнил все. Он остался здесь, в Бугутме, и больше года проработал вольнонаемным на той же фабрике.
Тюрьму и лагерь он знал, здесь он вырос и выжил, значит, знал неплохо, он привык ко всему тому, что было лагерем, к ходу лагерной жизни, к ее правилам, к тому, что здесь было важным и за что следовало бороться, и теперь, когда надо было начинать все сначала, сразу на это решиться не мог. Как и другие, он мечтал о свободе, мечтал быть свободным и жить там, где живут свободные – вне зоны, вне лагеря, но и тогда лагерь для него был в центре всего, в центре любой свободы и он с трудом мог представить себе, что живет где-нибудь, где рядом нет лагеря.