«Очень тревожный процесс», – сказал он, передавая мне ее. Вручив дела, Александр Дмитриевич проводил меня в соседнюю комнату, где я мог читать их без помех. Полных десять дней ушло у меня на изучение документов и на выписки. Все это время я приходил на Лубянку, как и было договорено, к одиннадцати и просиживал в своей комнате до шести часов вечера. Еще два дня Петров держал выписки у себя, проверяя, нет ли в них чего-то секретного, а на третий тетрадь была мне возвращена. Я получил «добро» и готов был начать писать.
Работа не представлялась особенно трудной. В моем распоряжении находился огромный, интереснейший и никем не разработанный материал, которым я буквально горел, – не лишними были и четкие указания, что и как я должен писать. Однако все оказалось не так просто. Неделю, подгоняемый звонками Елистратова, я, не вставая, просидел за письменным столом, а работа и с места не сдвинулась. Не было героя. Не было того, ради кого я собирал весь материал, ради кого писался очерк. Того, кто должен был стать образцом для миллионов советских людей. Я прекрасно понимал, что секретный сотрудник, солдат невидимого фронта, не может вот так, запросто, как токарь, инженер или артист, предстать перед читателями «Известий». Какой же он тогда, к черту, секретный сотрудник? В то же время, как написать очерк без него, я тоже не видел. Все, что я делал, было неубедительно: абстрактный сотрудник, который выходил из-под моего пера, не мог вызвать ни преклонения, ни даже просто доверия. Я и сам в него не верил. Промучившись десять дней, я пошел к Елистратову. Он сразу же меня принял. Входя в кабинет, я слышал, как он говорил кому-то по телефону: «Кажется, все готово».
Первым его вопросом было: «Ну что, наконец сделал?» – Впервые он говорил со мной на «ты». – «Там, – он указал пальцем наверх, – уже торопили, спрашивали, не надо ли дать тебе в помощь журналиста поопытнее. С трудом отбился. Ну, давай что принес».
В ответ я стал объяснять Николаю Ивановичу, что работа не окончена, что у меня проблемы, с которыми не знаю, что делать; две-три фразы он слушал спокойно, все так же улыбаясь, он настолько был уверен, что очерк готов, что даже не смог перестроиться. Когда же понял, что я пуст, разговор принял неприятный характер. Он кричал, что это саботаж, что «завалено» важнейшее задание, что мне не место в «Известиях». В конце концов я все же вставил, что для очерка необходима не абстракция, а живой, из плоти и крови секретный сотрудник, что я со всем возможным реализмом собираюсь описать, как он работает, как служит Родине.
«Что же, вы хотите, чтобы они ради вас рассекретили одного из своих работников?»
«Да!» – с жаром воскликнул я. Мне вдруг показалось, что Елистратов понял меня. Но увы!
«Это бред, молодой человек, – продолжил он холодно. – Завтра я доложу главному, и он решит, что с вами делать. Вы свободны».
Дня через три Елистратов зашел к отцу. Весь вечер был очень весел – шутил, подмигивал мне, но о деле не сказал ни слова и, только надев пальто, вдруг попросил его проводить. Мы вышли на улицу. Был конец марта, но снег еще везде держался, лужи, растопленные дневной оттепелью, затянуло ледком, и они хрустели под ногами. Мы молча прошли по бульвару от Кировской мимо Чистых прудов, мимо Казарменного переулка, повернули к Солянке, и тут, уже подходя к дому, Николай Иванович сказал:
«А знаешь, Сережа, главный тебя поддержал. Он уже сам звонил на Лубянку. Поначалу чекисты, конечно, на дыбы: виданное ли дело – рассекречивать сотрудников. Тогда он – в ЦК. Там все поняли правильно и – за. Он снова на Лубянку. Они – ни в какую. Тогда – прямо Лаврентию Павловичу, и тот, представь, немедля санкционировал. Так что все, Сереженька, как в сказке. Поздравляю тебя. Завтра опять пойдешь к Петрову, он уже все знает и даст тебе героя для очерка».
Утром мы созвонились с Петровым, и к десяти я был у него.
«Пишите исходные данные, – сказал он, – Кострюков Константин. Фронтовик, преподавал математику в школе. Расследование, которое мы начали благодаря его помощи, еще не окончено, но уже можно сказать, что дело будет из крупнейших: здесь и предательство Родины, и шпионаж, и антисоветская агитация».
Когда я услышал фамилию Кострюкова, мне в голову не пришло, что это мой однополчанин Костя Кострюков, слишком невероятным было совпадение. Но, как ни странно, дописывая очерк, рисуя портрет своего героя, я, когда невольно, а когда и намеренно, брал многие черты моего фронтового товарища. Может, поэтому его облик получился таким живым.