Потеряв зрение на фронте, Миша даже не знал, насколько некрасива его жена. У них родился ребенок, и, похоже, они оба были счастливы. Когда, будучи еще совсем молодым, этот музыкант умер, мы с братом пришли проводить его в последний путь. Тогда по дороге к крематорию Василько сказал мне:
— Бедный Миша много выстрадал за свою жизнь, и вот теперь его мучения закончились.
Эти слова брата всплыли в моей памяти уже на его похоронах.
Открыл траурный митинг секретарь парторганизации, который занимался организацией похорон, что было вполне естественно — он являлся как бы наставником всех работающих за рубежом нелегалов, совмещая функции «духовного отца» и сотрудника отдела кадров. Речь его была ужасной, а в конце ее он допустил уж совсем непристойную оплошность, произнеся: «А теперь скажем наше прощай Олегу Антоновичу… гм… Василию Антоновичу Гордиевскому». И в тот момент, когда створки катафалка раздвинулись и гроб с телом брата начал опускаться, снаружи прозвучали три оружейных залпа, а из репродуктора грянул гимн Советского Союза.
Оговорка в выступлении секретаря парторганизации меня не возмутила: во-первых, она свидетельствовала о том, что я оказался более известным в стенах КГБ, чем мой брат, даже несмотря на его более высокий чин и военную награду, а во-вторых, согласно русской примете, человеку, ошибочно признанному умершим, суждена долгая жизнь. Словом, эта ошибка, хотя и неприятная, показалась мне добрым предзнаменованием.
После кремации мы все поехали на квартиру к родителям жены брата, где накрытый по этому случаю стол ломился от множества яств и выпивки. Снова зазвучали поминальные речи. Некоторые из наших родственников даже не знали, что Василько служил в КГБ, и изумились, когда во время кремации прозвучали три оружейных залпа. За что брат получил награду, никто из нас точно не знал, но я полагал, что за вызволение из Швеции нашего нелегала, из-за которого и началась кампания массового выдворения советских «дипломатов». Задание у брата было очень сложное, но он отлично справился с ним. Многое из того, что было связано с работой Василько, для меня осталось загадкой — мы даже не знали, под каким именем он жил и работал за рубежом. Более или менее определенно мне было известно, что из-за его немецкого, на котором он говорил с легким акцентом, ему предстояло стать «австрийцем», и, хотя его уже интенсивно готовили к этому, он никогда мне об этом не рассказывал.
Как ни печально это сознавать, но смерть брата благотворно сказалась на моей карьере, поскольку теперь я имел моральное право надавить на Лазарева. Вскоре после похорон я отправился к своему начальнику, полагая, что сейчас самый подходящий момент вернуться к вопросу о моем переводе. Василько служил в Управлении С под началом Лазарева, и я считал, что тот не сможет отказать в просьбе брату своего умершего подчиненного.
— Хорошо, — сказал Лазарев. — Коль не хочешь работать у меня, держать тебя не стану. Я согласен.
Затем его тон резко изменился, и он начал говорить весьма нелицеприятные вещи:
— Ты думаешь, что мы здесь все негры, а перейдя в политический отдел, ты станешь белой костью? — И так далее в том же духе.
Работа нелегалов окутана романтическим флером, а согласно утвердившемуся в КГБ мнению, управление, возглавляемое Лазаревым, являлось самым главным в Комитете. Естественно, начальнику такого управления было неприятно, когда его неплохо зарекомендовавший себя сотрудник, да еще с хорошим знанием языков, просит отпустить его в политический отдел.
Неудивительно, что и Хромушкин, начальник моего отдела, выразил мне свое недовольство и попытался меня удержать, хотя особой ценности я для его отдела не представлял: немецким я владел отлично, датский язык у меня тоже был в норме, но ни тот, ни другой для работы в Москве не требовались. К тому же, работая в Дании, мне не удалось завербовать ни одной мало-мальски важной персоны ни из консульского отдела какого-нибудь иностранного посольства, ни из регистрационной службы Дании. Другими словами, я в Управлении С ничем особенным не выделялся, и тем не менее, Хромушкин никак не хотел со мной расставаться.