Для Ильи приготовили постель как раз в той комнате, где фотография ангела стояла. Прямо почти под ней внука и положили. Мальчишка еще долго на нее глядел – бабка свечу по вечерам у икон зажигала, так вот пока свеча не погасла, тот все и глядел, смаргивая и сон, и свечные лучики.
А дед сдержал слово. Присев осторожно на край кровати, вспоминал.
– На празднике в Храме дело-то не кончилось, все давай дружно гулять в тот день, у нас вон напротив дома-то прям, помню, столы и выставили общие – а чего по избам-то разбегаться, решили все вместе отметить, одной семьей. Да только не упивались, как в прошлый-то раз, когда нас тут бесплатно угощали. Не на трезвую, конечно, сидели, но в меру. А нам и так весело было, хороводы бабки вспомнили – научили всех, да песни затянули, а потом и частушки в ход пошли. А уж игры-то какие были! Необычные игры! На ходу рождались! Не в карты же на праздник резаться! Так кто-то удумал огрызками яблочными с расстояния подсолнухи сбивать, что на нашем огороде росли, – они как раз тогда поднялись. Ну, не от большого ума кто-то предложил, чего уж! Да и я дурак, думал – не попадут, не собьют, Через пятнадцать минут все посбивали, силища-то у мужиков немереная, кое-как отговорил по другим огородам шастать.
Дааа, как это сейчас говорят, оторвались мы на славу! А на столе-то, говорю, водки-то шибко много не было, да и закуски-то все – яблоки те же да соленья с картошкой – тогда бедновасто жили-то, беднее теперешнего.
Отец Никодим, наш родненький, тоже с нами посидел, стопочку его уговорили за здоровье села поднять. Да все прощения у него просить стали, как по команде, все только и заладили – прости нас да прости. Он всех, конечно, простил, святой человек, и всех благословил по несколько раз – люди, как в былые времена к разливщику за стопкой, к нему за прощением и благословением подходили. Должно быть, света в сердце батюшки тогда прибавилось – тем только себя и тешим.
Как темнеть начало, как только грушевки снова по небу покатились, отец Никодим встал из-за стола, всех осмотрел и слезы, вот не вру, слезы с яблоко у него. Сказал он тогда: «Ладно, братцы, спаси вас Господь, а мне помолиться еще надо. За вас да за храм молиться буду. И вы когда за меня помолитесь».
И пошел, а все вслед ему смотрели, провожали, и сердце кровью обливалось, жгло в груди, будто все грехи человеческие там собрались, так всем нехорошо сделалось, ведь все помнили – завтра тот день-то, когда храм сносить приедут…
А батюшка до тех пор, пока небо траурным покрывалом не затянуло, все молился в церкви, свечной свет мигал сквозь окна – к тому времени многие уж застеклены были. Блики свечные на стеклах хороводы долго водили, медленные хороводы, под негромкую степенную молитву отца Никодима:
Будто кто-то за душу ущипнул утром, подскочил сразу, а в голове об одном мысли – да что это мы, как сволочи последние, поступаем, да неужели мы вот так, за бутылку, храм свой на Дом отдыха поменяем? Да и кому этот Дом отдыха нужен – своих, прости господи, уродов мало что ли, еще будут приезжать – оно понятно ведь, кто приезжать-то будет. А главное – жалко так отца Никодима стало, вот как ребенка жалко, это-то и щипало больше всего.
Ну, что я сделал? Взял вилы да пошел к храму, выхожу – а там уж человек восемь стоит, Гришка с ружьем в тельняшке, Антоха Лыков с приятелем, у них по дубине в руках, бабки с иконами, да продавщица Надька, безоружная, но на лице такая злость – не подходи, подорвешься.
«Ой, Афанасьевич, ты чего на сенокос пошел, что ли?» – Надька-то меня вон какими словами встретила, и ржет, стоит.
Мужики руку пожали, да давай рассказывать, что тоже так же утром-то с ними было – как кто-то изнутри поднимал к храму-то идти, защищать. И все, конечно, говорили – что это больше от жалости к батюшке. Но и за землю свою! Все как-то чувствовали: неправильно это – храм-то под бордель отдавать, да самим вроде как слугами разврата этого окаянного становиться.
Ну, постояли, покумекали, вскоре и батюшка из храма вышел: «Ну, с Богом, ребята, может, еще удастся договориться».