А что если действительно возможно реализовать это на практике? Спектакль сам по себе являлся искусством, экономикой мнимых потребностей, вознесённых до живописной сцены оледенелых страстей, истинными желаниями, сведёнными к карикатуре рефлексов. Распространяя détournement-фальшивку, пока это не становилось повсеместным, СИ мог обесценивать валюту спектакля, и результатом могла быть фатальная инфляция. Одна монетка может оказаться удачливой. Удачный, своевременный и уместный détournement может заискриться кардинальным изменением перспективы. Односторонняя коммуникация спектакля низводила любое высказывание до болтовни, но теперь спектакль мог обратиться к самому себе; он мог зазвучать, как болтовня, и это заметил бы каждый. Двусторонний связующий фактор может быть постигнут, ниточка может быть дёрнута, столы могут завертеться, каждое «да» может стать «нет», каждая правда подвергнуться сомнению, и всё может измениться. И тогда СИ, объявивший себя «заговором равных», «генштабом,
Это было, это оказалось чем-то вроде карты уже исчезнувшей местности, описанием приключений, которые там происходили. «На левом берегу реки — невозможно ни войти дважды в одну реку, ни соприкоснуться дважды со смертной субстанцией в одном и том же состоянии — был квартал, где негативное правило балом»34
. Так рассказывал Дебор в фильме 1978 года, когда грядущее уже прошло. «Тогда, — писал он год спустя, — в 1953 году четверо или пятеро парижан с сомнительной репутацией решили заняться поиском способа преодоления искусства»35. Он не объяснял, что это значит, или объяснял туманно, закавычивая фразу, которую можно найти в “Mémoires”: «Преодоление искусства — это “Северо-западный проход” в географии истинной жизни, которую столь часто искали на протяжении более чем ста лет, особенно после возникновения современной саморазрушающейся поэзии».Спустя четверть века после того, как те четверо или пятеро начали свой поиск запредельного, Дебор говорил не о поэзии в обычном понимании этого слова; он говорил о «социальной революции», о полном преображении жизни, какой живут люди, в повседневности. Он говорил о том, что увидел мельком в восстании Мая 1968 года — случайность, утверждал он теперь, месяц шума, прообраз которого можно обнаружить в обрывистых фразах и разрозненных образах “Mémoires”, перенесённых обратно в исчезнувшую повседневность четверых или пятерых, временного микросообщества. Отвоевание языка той саморазрушительной современной поэзии не чтобы писать на нём, а чтобы проживать его и выпустить его в мир — вот для чего, по словам Дебора, существовал ЛИ. «Конец искусства, заявление о смерти Бога в его же соборе, попытка взорвать Эйфелеву башню — таковы были мелкие скандалы, в которых периодически были замешаны те, чей образ жизни сам по себе был крупным скандалом»36
. «Главная сфера, которую мы собираемся заменить и«Ситуационисты станут на службу потребности в забвении [о прошлом]»39
, — говорили они в начале своего пути, но так и не сделали этого; прошлое было сундуком с сокровищами, теперь замком к сундуку, самими сокровищами. Мишель Бернштейн была участницей ЛИ и СИ почти с самого начала и почти до самого конца; в 1983 году она сидела в своей просторной гостиной в Англии и рассказывала. «Каждый является сыном многих отцов. Был отец, которого мы ненавидели, — сюрреализм. И был отец, которого мы любили, — дада. Мы были детьми обоих». Они были “enfant perdus”, как часто повторял Дебор, заблудшими детьми, поэтому они называли отцами всех, в чьих лицах могли узнать своё: сюрреалистов, дадаистов, неудавшихся революционеров первой трети XX века, коммунаров, молодого Карла Маркса, Сен-Жюста, средневековых еретиков, — и все они, как говорил Дебор и другие в 1950-е, были отжившими свой век, забытыми, воспоминаниями и слухами, manqué[69], maudit[70]. Все они были в лучшем случае легендами — для ЛИ и для СИ, частью легенды о свободе.