– Допустим. Тогда зачем Машка? Зачем подставляться? Хотя... да, если по-честному играть, то мотив есть. Мне ведьмы снятся. Каждую ночь. Предсказывают, что скоро сдохну. Знаешь, тяжело жить, зная, что не живешь, а доживаешь.
Душевный стриптиз перед незнакомым человеком? Нельзя им верить! Никому нельзя!
Маняшка влюблена. То вспыхивает майской розой, то бледнеет, замыкаясь в себе. В город сбегает. Чтобы рядом, чтобы к нему ближе, чтобы...
Палыч запретил. И Димка согласен с запретом, но его согласие исчезает, стоит заглянуть в Маняшкины глаза. Даже завидно: сколько в них света! Солнце в зрачках, вселенная целая. Как в планетарии и даже лучше. И ревность растворяется в безвоздушном пространстве.
Три месяца летнего счастья и старый баркас как дом. Четвертый месяц – страха. Бабье лето надежды и дожди предвестниками слез. Женщина в котиковой шубке протыкает листья шпильками.
Цок-цок. Судьба.
Маняшка жмется к плечу, дышит в ухо.
– Она ведьма, ведьма...
Дверь кабинета слишком тонкая, чтобы защитить от голоса и слов. Маняшка, не дослушав, убегает. Найдут лишь к вечеру, промокшую и некрасивую. Солнце в глазах погасло. Вселенная не выдержала безнадеги.
Был скандал. Обвинения: шлюха, тварь и стерва малолетняя. Виновный – невинный Ромео, слабо оправдывавшийся перед Палычем. Маняшкина болезнь и что-то, сделанное с ней, о чем все знали и молчали.
– Я ему морду набью! – Димкино обещание, которое он так и не сдержал.
– Эй, ты сам-то нормальный? – Щелчок перед носом, бокал. Еще один? Который по счету? Кажется, Димыч нализался. Хорош следователь-расследователь. Шел по следу, пришел в кабак. А в кабаках пьют, не закусывая.
Поехали!
– Твое здоровье! – В коньяке лицо Влада кривится, плывет.
– И тебе не хворать. Но давай-ка, друг мой, поподробнее... Значит, он их убивает? Как?
– Вешает. Стопроцентное самоубийство. Выглядит. Только я знаю, что это не самоубийство. Он дату назначает...
– И если кто-то не умрет к назначенной дате, план будет нарушен?
– Именно! – Злость сменяется радостью. Все-таки надрался. Скотина ты, Димыч, променял работу на бутылку коньяка.
– Логично. Машку потряси. Она должна знать, кто... Черт, я кажется, пьяный. А вернуться хотел.
– Куда?
– В деревню. Я там живу теперь. Достало все. Если бы ты знал, как достало. Тебе, наверное, кажется, что если бабла много, то и счастья тоже? А ни хрена. Не деньги на тебя, ты на них работаешь. Золотой телец... я, выходит, язычник. Но Аленка одна осталась. Переживаю. Не моего круга... к счастью, не моего.
Официант, услужливой тенью стоявший на грани видимости, исчез, а вместо него появился метрдотель. Наклонившись, принял подношение в виде стопки купюр. Исчез. А спустя несколько мгновений Димычу поднесли куртку. Помогли упаковаться. Вывели. Усадили в такси, и Влад, бухнувшийся на переднее сиденье, велел:
– Едем ко мне! Говорить будем. Ты мне нравишься.
– А ты мне – нет, – честно ответил Димыч, пытаясь не заснуть.
Не вышло.
Человек жалел лишь о том, что не может находиться рядом с нею постоянно. Деревня – не город, заметят чужого, даже если чужой – свой. Да и она, лань лесная, ушки на макушке держит. Нет, рядом опасно. А не рядом – мучительно.
Хотелось заглянуть в глаза, а лучше сразу в мысли, глотнуть от души страха и закусить робкой надеждой, которая оставалась у каждой из них.
Первая. Неумелые руки, колотящееся сердце. Бессонница на неделю. Ожидание: придут и заберут. Не пришли, не забрали – всем было наплевать.
Вторая и третья. Обучение. Удовольствие, которое он начал получать от процесса. Снова бессонница, но уже не мучительная, преисполненная сомнений – а вдруг ошибся, – но ласковая. Ночью с ним разговаривал Бог.
– Ты верно поступаешь, – сказал Он.
Паршивая овца способна извести все стадо, – сказал Он.
Да не ослабнет рука твоя, – сказал Он.
Рука не ослабла, страх отступил вовсе, ибо Господь милостью своей ослепил всех, оставив зрячим лишь избранного.
Впрочем, об избранности своей человек думал редко, со стыдливой опаской, ибо ведал, что жребий любимых Им тяжек, и не ведал, хватит ли сил душевных дойти до конца.
Новое испытание – мерзкая старуха, которой вздумалось шантажировать. Ее нужно убить иначе, не так, как остальных, ибо она, нарушив замысел Господень, обрекла себя на гибель скорую.
И это тоже знак!
Алена сидела в канаве, пока не замерзла настолько, что перестала чувствовать руки и ноги. Она разогнулась – кости заскрипели, как у старухи. Выкарабкалась на четвереньках – ладони скользили по жидкой грязи, а каменные горбики земли норовили поставить подножку. Пошла, хромая и прячась в тени заборов.
Она скулила, не находя в себе сил плакать или позвать на помощь. Шарахалась от каждого звука, пусть даже звук этот был ее собственным дыханием. Она села на корточки у калитки, разом лишившись сил, и вяло подумала, что замерзнет.
А небо с пьяной купеческой щедростью сыпало снегом. Он садился на плечи, ложился на руки и вяло таял, купая ладони в ледяной воде.
Она умрет. Сегодня или первого мая. Она уйдет, потому что в прежней жизни нет никого, кто бы смог удержать ее в этом мире. А будущее пугает.
Она...