В Вестминстере не изучали такого предмета, как «английская литература». За семь лет мне ни разу не задавали написать сочинение. В колледже было литературное общество, и на шестой год учебы я в него вступил. По пятницам мы читали вслух пьесы Шекспира, и на наших чтениях присутствовали куратор колледжа Квин с женой. При миссис Рейнор (которая наверняка знала о таких вещах побольше нашего) мы старались пропускать самые вольные пассажи и грубые словечки, что иногда ставило нас в неловкое положение, поскольку куратор следил за нами по книге и сразу замечал, что именно мы выпускаем. Он наверняка задумывался: неужели Шекспир имел в виду именно то, что, судя по всему, подумал Дженкинс? Особенно трудным испытанием для нашей рыцарственности стал «Отелло». Не знаю, право, удалось ли нам оставить миссис Рейнор в счастливом неведении.
Кроме того, соприкасаться с миром драмы нам случалось на уроках латыни. Вряд ли страсть к театру может зародиться от школьной постановки «Девушки с острова Андрос» или «Братьев» Теренция, с какой стороны рампы ни смотри. По крайней мере со мной такого не произошло. Я уже описывал свой первый сценический опыт. Второй раз я вышел на сцену в эпилоге к латинской пьесе. В 1893 году много говорили о попытке какого-то французского исследователя научить мартышек французскому языку. Мы с Кеном изображали двух таких необразованных мартышек, способных неразборчиво лопотать нечто отдаленно напоминающее французский. Строго говоря, это была роль без слов. На следующий год я уже один, без Кена, выступил в роли мальчишки-газетчика, выкрикивающего «Omnes victores»[15]
. Роль требовала не столько актерских способностей — ими я не отличался, — сколько маленького роста. Затем я надолго расстался со сценой и только в 1899 году получил свою первую и единственную настоящую роль. Я играл раба по имени Гета — выбегал к рампе, оттолкнув по дороге старичка, которого с невероятным изумлением должен был заметить по окончании монолога, и выпаливал незабываемые слова (до сих пор помню): «Nunc illud est, cum si omnia omnes sua consilia conferant, atque huic malo salutem quaerant, auxili nil adferant»**[16]. В таком духе я продолжал довольно долго, расхаживая по авансцене, словно голодный, и не сводя глаз со зрителей, чтобы чуть позже мое удивление при виде старого джентльмена выглядело более натуральным. А когда я останавливался перевести дух, старичок, прятавшийся посередине сцены, привлекал к себе внимание громким покашливанием, и в конце концов наступал великий момент. Произнеся по-латыни нечто вроде: «Так, пожалуй, мне пора» — я оборачивался… Далее следовало то, что удачно названо «драматической развязкой». «Генри! Это ты?» — восклицал я. То есть на латыни, конечно, его звали Сосия или Мицион, а я был всего-навсего рабом… Скорее всего я говорил: «Hem, peril!», что приблизительно означало: «Нас застукали!» Странно, что я так ясно помню мелкие подробности своей роли, а общий сюжет совершенно забыл. Интересно, у других актеров так же? Словом, я застывал как громом пораженный, а тем временем Микион (или Демея) сообщал публике, что, нечаянно подслушав, как я откровенничаю наедине с собой, получил достаточно материала для событий следующего акта. Затем он с достоинством удалялся, а вслед за ним и я. Больше я на сцене не появлялся. Да и зачем? После моего выступления успех пьесе был обеспечен.Все это никого не могло увлечь, а с английским театром мы слишком редко сталкивались и просто не успевали поддаться его очарованию. Первая увиденная мною пьеса — мелодрама «Друзья детства» в театре «Адельфи» (с участием Уильяма Терриса и Джесси Милуорд). В те выходные мы гостили у долготерпеливого доктора Мортона, который понимал нас как никто. Обычно он сразу сообщал нам время обеда и ужина и напоминал, где находится ванная, после чего предоставлял нас целиком и полностью самим себе в комнате под самой крышей с огромным запасом книг. В тот раз он еще и пригласил нас пойти вместе со всей семьей в театр. Пришлось признаться, что в свои шестнадцать и пятнадцать лет мы ни разу не были в театре. Доктор Мортон удивился и сразу же начал колебаться. А наш отец не рассердится? Пьеса совершенно невинная.
Мы были уверены, что отец не рассердится. Правда, в следующем воскресном письме отцу Кен не преминул уточнить, что, хотя спектакль нам очень понравился, он не оставил неизгладимого следа в наших душах. Души остались незапятнанными.