Ты и не мог ему понравиться, подумала я с жалостью, такой белокожий, округлый, будто киргизская дынька, с вывороченными губами первого ученика. И я ему не нравилась, он так и написал в новой книге, той, что вышла после «Досугов», я купила её на развале, когда в первый раз приехала в Париж. «Слишком слабый огонь», так себе название. Я купила ее и прочитала в кафе — всю целиком, постепенно заполняясь лютым негодованием.
Ну да, я помню: в нашу первую ночь ты для начала вымыл меня под душем, как будто был уверен в том, что я грязная, и принялся сушить мне волосы феном. Я смеялась и отворачивалась, стараясь не дышать, мне казалось, что изо рта у меня пахнет чесноком, которым был густо заправлен рыбный суп в ресторане. Чеснок мгновенно пропитывает женщин с ног до головы, я прочла это в одной книге, и крепко запомнила.
Ты заметил это и заставил меня почистить зубы своей щеткой. То, что ты делал со мной потом, не привело меня в такое смущение, в какое привела чужая щетка во рту — у нее была непривычная форма и слишком жесткая красная щетина. То, что ты делал со мной потом, я помнила смутно, будто сама подглядывала через марлевый полог.
Завтра я приду на твои чтения, месье Ф., сяду в партере, и буду смотреть на тебя, а тебе придется смотреть на меня, ведь я — часть публики, а от публики нельзя отворачиваться. А потом пойду по пляжу к отелю «Белем», где у тебя номер на шестом этаже. По дороге я куплю хлебный нож в сувенирной лавке.
Нравиться многим — зло, сказал Шиллер, а я тебе скажу: вся твоя писанина — это зло. И знаешь почему? Потому что ты смотришь назад, вглядываясь в горящую сцену, думая, что сидишь в партере, в безопасности, и можешь спокойно разобраться в сюжете, или, что еще глупее, сделать выводы.
Я прочла все, что ты написал с тех пор, как уехал из Москвы.
Ты пишешь только о тех, кого знал, пока жил на чужом кособоком чердаке с глазом Одина, из которого лился утренний свет. О зимнем городе, в котором жил, стиснув зубы. О выщербленной брусчатке и облупленной штукатурке. О студентках, которых приводил к себе и выжимал до сухого остатка, ловко избавляясь от кожуры. Ты даже обо мне написал — хотя там сплошное вранье! — но ни одна твоя книга не имела успеха, их даже на русский не стали переводить, и правильно сделали.
Я повесила платье на стул и легла в кровать. Белья на мне не было, но Митя не стал отворачиваться, а мне было все равно.
Ты совсем как те бедняги в джунглях, отмечавшие время по скорости горения дерева — они все умерли, перебравшись в лес, где деревья были тоньше и горели быстрее, время сбилось, и они умерли, мон шер, умерли от недоумения.
Завтра ты тоже умрешь, месье Ф. Я видела нож в сувенирной лавке, на желтой рукоятке написано «Le pain de la Bretagne», а длинное лезвие спрятано в кожаный футляр. Мне весело думать, как он распахнет твое горло от уха до уха. Или нет — как он войдет в твою узкую галльскую грудь, будто в свежий батон, и какое-то время будет пружинить и качаться.
— Завтра он читает из новой книги, — сказал Митя, уже стоявший у дверей, — надеюсь, ты пойдешь послушать, в зале будет человек триста, так что он тебя не заметит. И не вздумай топиться, у тебя еще интервью для русского канала. Нас здесь всего-то четырнадцать человек. Что я стану делать, если останется тринадцать?