— Я не милиция, — сказал Лузгин, — я — скорая помощь. — И легонько пнул носком ботинка принесенный им пакет.
— Благодетель ты на-а-аш! — юродивым голосом заблажил Сатюков и повалился в ноги Лузгину. — Дозволь, государь, ручку облобызать, на хер…
— Пошел вон! — в тон ему процедил Лузгин и толкнул Сатюкова ногой в грудь. — Смерд, холоп, срань господня…
Толчок получился нерасчетливо сильным, и Сатюков упал в кухню на спину, подвернув ногу и стукнувшись затылком об пол, растерянно глянул снизу на Лузгина.
— Доигрались, — сказал Лузгин. — Давай руку, Толян. Да брось ты этот свинорез, на фиг. Не ушибся? Совсем равновесия не держишь.
— Так, на хер, башка с похмела кругом идет, — сказал Сатюков, в три приема подымаясь с пола. — Выпить у Славки нечего, жрать тоже. Вот лук нашел да три яйца. Даже маргарина нет. Лук вот на воде жарю, на хер.
— Эх, а я про пожрать и не подумал, — расстроенно сказал Лузгин.
— Фигня, старик, главное — пиво принес. Эй, алкаши хреновы, подъем! Телефон спасения — девятьсот одиннадцать!
— Не ори, — раздался за спиной Лузгина хриплый со сна комиссаровский голос. — Опять ментов накличешь. Здорово, Вова.
Комиссаров выдернул из пакета увесистую темную бутыль, глянул на этикетку.
— Наше разливное лучше.
— Понимал бы чего, — возмутился Лузгин.
— Ладно, сойдет.
В квартире была всего одна табуретка, её отдали Лузгину. Комиссаров с Сатюковым пристроились на кровати, отпихнув к стене так и не проснувшегося мужика. Старый журнальный столик между ними был заляпан чем-то красным, изрисован темными подстаканными кругами.
— Что пили-то вчера? — спросил Лузгин, взяв со стола стакан и понюхав его. — Портвейн вроде?
— Соседа раскололи, — Комиссаров кивнул на спящего. — Его баба потом милицию вызвала. Едва отбились. Хорошо, что я студийное удостоверение не сдал, когда увольнялся. Менты телевидение уважают. А так бы забрали в трезвиловку.
— А что, — изумился Лузгин, — у нас еще и вытрезвители остались?
— Конечно, остались, — с неменьшим удивлением ответил Сатюков. — Как без них в России, на хер?
— Какой смысл сейчас в вытрезвителях? К вечеру половина города вдрабадан пьяна каждый день.
— Ты разливай, на хер, теоретик, — сказал Сатюков и поежился. — Душа горит.
— Хоть бы стаканы помыли…
— Да ну их в звезду, разливай!
Лузгин набулькал черной пенистой жидкости в два стакана, а третий взял и пошел с ним на кухню, где вымыл под теплой водой, косясь на сковородку с шипящим луком.
— Эй, Толян, пора яйца запускать! — крикнул он через плечо.
Первую бутыль они допили махом. Лузгин уже притерпелся к местным запахам, да и крепкое пиво ударило в голову, погасило жжение в желудке, так что даже яичница, на три четверти состоящая из пареного лука, показалась ему вполне съедобной. Он полез в пакет за второй бутылкой, и тут мужик на кровати задергался, захрипел. Комиссаров, не оглядываясь, ткнул его локтем в спину. Мужик хрюкнул и затих, потом осторожно перевернулся и выглянул между сидящими.
— Привет, — сказал Лузгин. — Вставай, пиво дают.
Мужик на коленях протиснулся по кровати к столу, принял стакан, медленно выцедил.
— Сядь по-нормальному, Иван, — сказал ему Комиссаров. — Чего уж так, по-собачьи-то, на карачках… — Мужик извернулся и спустил ноги с кровати.
Подобревший душой от легкой утренней выпивки — в тяжелом хмелю теперь зверел, сволочился, раньше такого не было, — Лузгин лениво слушал возбужденную болтовню счастливо похмелившихся мужиков, вставлял по фразе, а больше кивал и глядел по сторонам квартиры. Кровать, журнальный стол и табуретка — вот и все, что осталось от прежней жизни в комиссаровской комнате. Правда, висели еще на стене самодельные книжные полки, уже без книг, но с аккуратными стопками старых «Роман-газет», и эта аккуратность нищенская резанула по сердцу больнее всего. Лузгин знал, что Славка Комиссаров давно уже бичует в безденежье, но не представлял себе весь этот краевой, безнадежный этот ужас.
Сквозь хмель и застольное пустоголовие пришла вдруг пугающая мысль, что и он, Лузгин, когда-нибудь кончит вот так же, на панцирной кровати без белья, с одной лишь разницей, что никто не принесет ему утреннего пива, а он им принес, молодец, настоящий друг.
Эта самопохвальба сразу испортила ему настроение. В последние годы Лузгин старался поменьше врать, и прежде всего себе, но и в этом самобичевании находил некое мазохистское удовольствие: вот, мол, какой я честный и беспощадный по отношению к себе. Так попытка сказать правду оборачивалась новой ложью, всё закольцовывалось, и не было отсюда никакого выхода, только горькое падение в пустоту, все чаще заполняемую водкой и водкой, делавшей падение не столь очевидным.
Банальнейшим образом сорока с лишним летний любимец публики Владимир Васильевич Лузгин споткнулся о простенький вечный вопрос: зачем? И не нашел ответа, кроме объективной данности жизненной инерции: жив — значит, надо жить и дальше.