Я боюсь, сам толком не знаю чего. Я никогда не был героем. Однажды меня не пустили в римский театр «Балле»: зрителей, у которых не было в петлице фашистского значка, не пускали. Значок я когда надевал, когда нет. Баранов было тогда сколько угодно; многие из тех, кто не считал себя бараном, явно принимали свои намерения за свои поступки. В 1944 году убили десять юношей из моего селения, они были партизанами. События, происходящие в твоем родном селении, позволяют словно дотронуться рукой до Истории. Я видел место, где их расстреляли, где их пытали вместе с другими пленными, видел также девушку из Казони. Наливая мне вермут, она говорит: «Если я подниму юбку, вы убежите, увидев, что они со мной сделали». Один из моих друзей, тоже побывавший в лапах у фашистов, рассказывает: «В камере мы все время слышали, как прачка целыми днями стирала в корыте белье, и это вселяло в нас надежду: с нами не могут сделать ничего страшного, раз за стенами продолжается такая же, как всегда, жизнь». Я посмотрел, остались ли какие-нибудь надписи на стенах, но хозяйка дома объяснила, что она велела побелить везде стены, особенно тщательно — в комнате пыток, где кровь лилась ручьями и людей кололи и резали. Вдруг за дверью, выходящей на задний двор, я услышал шум льющейся воды; открыв дверь, мы увидели прачку. «Они стреляли мне под ноги, чтобы испугать. Что мне было делать? Я старалась при стирке как можно громче шуметь, чтобы не слышать стонов».
Одному иностранному журналисту я сказал: «Если бы я умер до 1944 года, то так и не узнал бы свободы», однако вчера один человек мне рассказал: «Мне пришлось подписать некое обязательство, иначе я лишился бы работы». А кроме того, некоторым не дают заграничного паспорта для поездки в Америку. Кусочек Соединенных Штатов я все же потихоньку подсмотрел по пути в Мексику. Прилетаешь на один аэродром, улетаешь с другого; меня и Маризу Белли посадили в автобус. Глаза они мне завязать не смогли, но впереди меня уселся тип, который ни разу не повернул головы, — должно быть, это был полицейский. Я старался вобрать в себя взглядом как можно больше. Я мог бы сказать, что видел 100 человек и 50 тысяч автомобилей, кто знает, где были их владельцы, может быть, в небоскребах в другой части города. Помню надписи: «72-я стрит», «91-я стрит», «Либерти-авеню», «Уан Уик», и маленькие деревянные коттеджи с картонными масками деда-мороза у дверей, и множество негритянок в шляпках. Потом нас закрыли в комнате, где мы должны были ждать, пока нас вызовут, и даже поесть не дали. Рядом со мной сидел крестьянин из Авеццано, лет двадцати пяти. Ботинки на нем были на босу ногу, но он то и дело клал руку на колено, чтобы продемонстрировать свои часы; багаж его состоял из чемоданчика площадью в 30 квадратных сантиметров, разумеется перевязанного веревкой. Он летел в Торонто по вызову родственников. Воспользовавшись тем, что полицейский на секунду приоткрыл дверь, я хотел выглянуть наружу, посмотреть коридор, посмотреть Америку, но страж грубо захлопнул дверь перед моим носом.
Одним словом, я боюсь, но не могу сказать, что испытываю страх перед кем-либо конкретно, например перед заместителем министра Эрмини[14]. У него одиннадцать человек детей, казалось бы, чего мне бояться человека, который каждый день как бы прочитывает по книге. Я разглядел его, когда был у него на приеме от имени Римского киноклуба с несколькими своими друзьями; он говорил, что, разумеется, надо защищать установления и, разумеется, мораль… Кстати, вот еще что: давайте все вместе устроим шествие, и на земле никогда больше не будет войн. Однако война все же может произойти, а после мы с Эрмини будем читать друг дружке целые страницы своих воспоминаний. Я тогда был министром, скажет Эрмини, и все время твердил: «Мораль!» — а ведь вы не возражали, не кричали, что это неправда, что по-прежнему существуют всякого рода дискриминации, ибо тот, в чьих руках власть, не терпит, чтобы ему хоть чуточку мешали…