— Другого моего товарища зовут Владо, — продолжал я. — Владо имя не смешное, но сам он очень смешной. И еще умеет подражать птицам. Назовешь какую-нибудь птицу, и он сейчас же изобразит, как она поет. И дрозда, и соловья, и синицу, зяблика, горлицу, голубя — кого хочешь, всех пернатых.
— И воробья?
— Ну говорю же — всех.
— А как сойка он может?
— И как сойка.
Тут я вспомнил, что когда-то, несколько лет назад, я рассказывал ей, что сойки умеют подражать человеческому голосу. Только, конечно, сойку надо учить. Жил-был лесник, и была у него ручная сойка. Всякий раз, как он возвращался с работы, со своих обходов, он бросал шляпу на стол или на лавку и окликал: «Сойка, где ты?» А сойка в ответ: «Тут я!»
— Сойка, где ты? — воскликнул я голосом лесника.
— Тут я! — отозвалась Розарка.
Мы развеселились, и я подумал, что, пожалуй, в будущем можно будет прибегать к помощи сойки: она облегчит мне дело…
Я наговорил еще столько всякой всячины, что хватило бы на полкниги, а Розарке все не хотелось спать. Я уже просто молол языком и никак теперь не вспомню, что я нес. Глаза у меня закрывались, голова то и дело падала на грудь — вероятно, я так и заснул бы сидя, если б Розарка не окликнула меня:
— Ондрейко!..
— Ага. Уже очень поздно…
— Ондрейко, а как лань он умеет?
— Кто? — не понял я сразу, потому что очень далеко ушел в мыслях. Вернее, не в мыслях, а просто меня уже опутывал сон. — Какая лань? — пытался я сосредоточиться.
— Скажи! Твой товарищ умеет подражать лани?
— Гм… Лани… Да ведь лань не птица. Но может быть, он и это умеет…
— Ондрейко, а что такое лань?
— Лань — это олень. То есть не олень, — поправился я. — Лань — это лань.
Я бы рад был добавить еще что-нибудь, да не нашелся. Провел рукой по глазам, встал.
— Я очень хочу спать, — говорю я ей.
— А я не хочу, — созналась она и за руку меня удержала; пришлось снова подсесть к ней.
— Ты закрой глаза и увидишь, как еще заснешь! — говорю.
— Но мне вовсе не хочется спать…
— Не хочется, потому что ты не стараешься.
— Нет, мне правда не хочется, — стояла она на своем.
— Почему тебе не хочется?
— Не хочется.
— Я очень устал.
— Я тоже устала. — Она прикрыла глаза, как бы добиваясь этим, чтобы я ей поверил.
— Верю, — сказал я и погладил ее по щеке, словно намекая, чтоб она не открывала больше глаз.
— А мне не хочется, не хочется, — тихим шепотом повторила она; постепенно меня охватывала неподдельная злость.
— Хочешь.
— Не хочу.
— Хочешь.
С минуту стояла абсолютная тишина.
— А мама всегда спала со мной, — прошептала она, едва шевеля губами.
И опять тишина. Она даже дыхание затаила, словно досадуя на себя за то, что нарушила эту тишину.
— Потому-то тебе и не хочется?
— Ну да… — еще тише прозвучал ответ.
Розарка зажмурила глаза и плотно сжала губы. И я не мог удержаться — опять погладил ее.
Я долго на нее смотрел, потом обвел взглядом комнату и тут только, глянув на окно, заметил, что уже светает.
— Розарка, посмотри! — коснулся я ее пальцами.
Она подняла голову и открыла глаза.
— Уже утро! — удивилась.
Я кивнул.
Она села, откинув одеяло, обняла свои колени. Мы оба уставились на окно. Свет словно стекал с крыш и тоненькими ниточками просеивался к нам.
— А петухи? — Розарка оглянулась на меня.
— Что петухи?
— Еще не пели.
— Я тоже не слышал.
— А под Чабракой пели?
— Под Чабракой — конечно.
Она скинула одеяло с ног, подняла руки, потянулась.
— Ты встаешь? Зачем?
— Пойду с молоком. — И она спрыгнула на пол.
— С молоком?
— Ну да.
— Куда же это?
— Да развозить!
Я хмыкнул в недоумении.
— Разве ты не видел тележку в подворотне? — удивилась она.
— Не помню. Должно быть, не обратил внимания.
Я и впрямь не помнил и даже не знал в точности, о какой тележке она говорит.
— Тележка — там, — махнула она в сторону окна.
— В подворотне?
— Ага.
Я подошел к окну, постоял, потом обернулся:
— А на что тебе тележка?
— Да молоко развозить.
— И ты каждый день возишь?
— Ну да, каждый, — с улыбкой ответила она и стала прямо при мне снимать ночную рубашку.
— Значит, каждый день? — переспросил я, стараясь глядеть мимо нее.
— Каждый день.
— И тебе хочется?
— Хочется.
— Потому что, знаешь, если ты не хочешь…
— Но я хочу. Ведь это не для нас, — объяснила она. — Молоко для Мехриков, для Рапошей, для Футков — для всей улицы. Пока меня не было, целых четыре дня ходил Сидуш, а сегодня я опять сама пойду.
— Гм… Ладно. А почему бы Сидушу и дальше не развозить?
Она только руками всплеснула — до чего я непонятлив! — и залилась смехом:
— Но ведь я-то уже вернулась, правда?
— Но все равно ведь еще рано, правда? — с той же интонацией спросил я и, посмотрев на часы, стал заводить их.
Она была почти совсем голая, а я даже не ушел в другую комнату — она все равно пошла бы за мной, чтобы можно было одеваться, не прерывая разговора.
— Розарка, надо полить пеларгонии, — попробовал я отвлечь ее.
— Разве их не полили?
— Нет.
Она — уже в дневной сорочке — побежала в кухню за кувшином. Я двинулся за ней.
— Розарка…
— И я ведь подумала о пеларгониях, а потом забыла…
— Да я ничего не говорю!
— Конечно.
— Дай-ка мне кувшин!
— Сейчас, только полью.
— Я сам хотел…
Но она уже бежала с кувшином к цветам.