Читаем Словесное древо полностью

Но только облик серафима Пурге седин, как май погожий...

Ведь имя Серафима относится к тебе, — несмотря ни на что. Большего человек не

может дать вообще. Прежде я любил тебя как брата-друга, но теперь люблю тебя как

свою душу. Общение наших душ происходит уже не в явлениях и фактах, а глубже.

Друг по мйлу стал хорош, а не за хорошее мил, — как говорят мужики. Прежде я искал

Моего в тебе и если находил, то радовался — теперь же ищу Самого тебя, каков бы ты

ни был, а тебя нельзя принять, не отдавая тебе себя — всю свою полноту, все богатства

духовные и телесные, отсюда пол дружбы. Ты пишешь: «Когда я в нужде, и мне

необходимы любовь, дружба, а может быть, единственный отец, — ты покидаешь

193

меня». Считаю эту мысль просто не уложенной в слова. Это я-то тебя покидаю! Научи,

как это сделать, как вырвать нож, который ты всадил мне по рукоятку между лопаток?

Если сделает это чужой — я пойду за ним, — как благодарный лев за преподобным

Герасимом, вынувшим из его бедра стрелу, если же ты, — любимой рукой, — мы всё

равно будем неразлучны. Но ты утешаешь меня тем же, чем утешала виноградная лоза

бедного Ахмета в одной восточной басне (не привожу ее целиком за длиннотами):

Посадил бедный Ахмет лозу у своей сакли, холил ее, поливал (вероятно, не

слезами, как я), налились грозди, а лоза взяла да и отдала их Зульме. Заплакал горько

Ахмет, а лоза ему в ответ:

«Не плачь, Ахмет, ведь я с тобой — Корнями, хладною листвой!»

— «А где же грозди?» — «Ест Зюлейка!»

— «Так пусть подавится злодейка!»

Не узнаёшь ли, друг мой, ты себя в этой лозе? Не оставляешь ли ты мне корни с

хладною листвою, уверяя, что ты со мной, меж тем как сладкая гроздь твоя отдана

Зюлейке? На чьей стороне больше правды — на стороне бедного Ахмета или жадной

лакомки Зульмы? <...> Оставляя за мной отечество, любовь и дружбу и убедясь теперь,

что я тебя не покинул сердцем и благословением, ты тем самым, признаёшь, что этих

свойств не нашел в Воробьевой. Ее <...> письмо ко мне порука, что таких цветов она и

не нюхивала, они растут лишь на лугах Целителя Пантелеймона, — из них он —

юноша с ларцем травных бальзамов - врачует сердца друзей, особенно тех, которые

стали жертвой темной силы!

Мой лосенок! Поверь своему весеннему деду. Ты обморочен темной силой, и в этом

состоянии нравственного обморока не Господь, взяв ребро от тебя, сотворил тебе Еву, а

серый сортирный городской черт — вырвал из тебя ребро вместе с куском

позвоночника, может быть, и души <...>. Теперь не замедлит познакомиться с тобой

сам змий с обольстительным шепотом, что ты будешь, как Бог, если вовсю будешь

пожирать плоды с дерева познания добра и зла — такое пожирание Воробьева называет

«свободным развитием». Иначе говоря, ты должен жить, как «настоящий мущина» —

курить, выпивать, стремиться к стандартному комфорту и дешевой авантюре — и

незаметно докатиться до какого-нибудь «Англетера», где, тихо притаясь в углу —

покачивается веревка. Это видение стоит у меня в глазах! Мой долг и дело моей

совести предупредить тебя об этом! Недаром же ты в свой пасхальный приезд ко мне

— уже упражнялся в болтовне (твой рассказ про пьянку Пастернака) и заявлял, что

жизнь так интересна! и что тебе рано думать об обе<т>е! Да, дитятко, Пастернак был

пьян, но не с заранее обдуманным намерением, а случайно, и горько жалел об этом,

жизнь интересна, но <...> подвигом за искусство, дружбу, величие и т. п.! Твой дед так

понимает твои лозунги! Господи, неужели я стою не за жизнь, особенно в искусстве. А

художнику в первую очередь, как никому, нужен не только всегдашний обед, но

изысканная пища, потому что он не молотобоец, а художник!

Прав ли я?

❖❖❖

Я верю, художник мой, что у тебя вкус прекрасный, но нет чутья на людей.

Доказательство: панибратство с цеховым заплечным маетером с Малой Полянки — он

вновь был у меня — опухший от пьянства и мировых масштабов, и сердце мое

холодело за твой вкус на людей и знакомства. Поверь же моему письму, в котором я,

ничего не убавляя и не прибавляя, выявляю подоплеку анонимки Воробьевой. Не от

ревности, а от простой геловегеской тревоги за тебя и за себя размышлял я и думал,

сидя над этим, «с позволения сказать, женским творчеством». Подумай и ты над ним.

Очень советую. <...> Повторяю, я верю в твой вкус, но не верю в твое чутье к людям!

194

Еще раз советую прочитать тебе мое первое письмо об этом предмете и поразмыслить

хорошенько. Я же своего диагноза не изменяю и от него не отрекаюсь! <...>

❖❖❖

В течение месяца, я послал тебе пять писем и телеграмму, но ты остался глух к ним,

и понадобились каленые клеши, чтобы вырвать из тебя твое единственное письмо. Твоя

бандероль, - приправленная упорным предварительным молчанием, — породила в

моем кровоточащем и больном сердце бурю. Пойми, что живу я на камфаре, всегда с

холодным пузырем на сердце, в нечеловеческом напряжении мысли, предложений и

представлений о тебе <...>, — получаю перепечатки моей заветной вещи, на которую я

смотрю как на щит от всех гонений меня как поэта, как меч, долженствующий поразить

всех моих врагов в литературе — что тебе объяснять? Знаю, что сам ты ясно видишь и

Перейти на страницу:

Все книги серии Неизвестный XX век

Похожие книги