И когда они уезжали, остров слишком явственно пустел. Невозможно было отделаться от грусти, которая накрывала каждого жителя, когда пабы прекращали круглосуточное обслуживание, а парк аттракционов на побережье закрывался. Конечно, в детстве мы не понимали этой сложной цепочки, лишь ощущение опустошенности и тоски поселялось в душе вместе с первыми холодами.
Наверное, все мэнцы [5]
чувствуют одиночество. Но каждому из нас рано или поздно приходится принимать его как нечто неизбежное. В конце концов мы так хорошо узнаём его, что оно меняет нас навсегда.С тоской оглядев пустую стоянку, я бросила взгляд на дорожную сумку. Отец опаздывал, хотя каждому на острове известно точное время прибытия парома. Что это, безмолвный укор за то, что дочь оставила его на столь долгий срок? За то, что предпочла жить вдали, стать самостоятельной и решать проблемы без посторонней помощи?
Но тут послышался шорох шин, и знакомая «вольво» не торопясь въехала на стоянку. Я улыбнулась. Папа не хотел проучить меня. Просто задержался перед телевизором, досматривая спортивный матч. Мои догадки подтвердились, когда он вылез из машины в наспех наброшенной поверх пижамы куртке, слишком легкой для поздней осени, слишком заношенной. Я заметила, что на его голове почти не осталось не тронутых сединой волос, и, уткнув лицо в складки слабо замотанного шарфа, пахнущего знакомым одеколоном, я окончательно ощутила, что вернулась домой.
В машине было тепло, негромко болтала местная радиостанция. Всю дорогу до дома отец бросал на меня косые взгляды, ожидая, что я заговорю первой. Но мне, как назло, ничего не шло в голову, а говорить о том, как он сдал за эти годы, я не хотела. Так мы и ехали, каждый в своих мыслях. Я привезла с собой их немало, но в этой недолгой усыпляющей поездке сквозь вечереющие пейзажи родного острова, вдоль вечнозеленых кустарников и каменных домов, через мост и мимо кладбища, все мои мысли так и остались невысказанными, замерев в ожидании часа, когда я смогу вернуть их к жизни.
Глава 2
В первую ночь в доме, до того, как сон окутал меня, я захотела прикоснуться к детству. Это было нетрудно сделать. Все мои вещи остались нетронутыми. Отец не стал превращать комнату в склад старых вещей и перекрашивать стены, его любовь и тоска по дочери легко читалась в меланхоличном желании сохранить все как было.
Стоило мне расположиться на постели, скрестив ноги и разложив стопки подростковых сокровищ – папок с ворохом вырезок из журналов и газет, фотографий и писем, альбомов, тетрадей, – как комната вновь увеличилась в размерах, сомкнувшись надо мной плотным, точно брезентовым, куполом.
Я сразу узнала ее почерк. Фрейя писала иначе, ее буквы клонились в обратном направлении, словно она хотела сломать все правила чистописания, оттого казалось, что это занятие давалось ей с трудом. Однако это было не так. Фрейя наслаждалась процессом и, наклоняя влево буквы, будто наделяла каждую той же силой, которой обладала сама. Я взяла в руки пожелтевший обрывок и прочла:
На этом запись в дневнике Фрейи обрывалась. Мурашки пробежали по коже, когда я осознала, чем именно занималась. Я держала в руках не клочок бумаги с почерком Фрейи и ее мыслями, но живое свидетельство того, что моей подруги, человека, которого я когда-то хорошо знала, в моей жизни больше не существует. Что доказательством нашей дружбы является лишь этот обрывок дневника, один из десятков вырванных наугад фрагментов личных записей, которыми мы обменивались в знак безоговорочного доверия друг к другу. Вороша пожелтевшие папки с рыхлыми от влажности бумагами, я доставала все новые и новые приметы детства.
Она любила писать записки. В школе я то и дело находила обрывки, на которых Фрейя желала мне доброго утра или писала время и место встречи. В учебнике по биологии я могла найти закладку: «Столовая, 9:40», а в кармане куртки напоминание: «Не забудь тетрадь по истории!»