Подобные вещи знаменуют опрометчивость неофита, прекрасную свободу невежества. Мир — мой, и я могу делать с ним все, что мне угодно! Но, конечно, все обстоит прямо наоборот. Как каждое слово предложения ограничивает выбор последующих слов настолько, что к концу этого предложения выбора практически не остается, так и (заметьте, сказав «как» я вынуждена сказать «так и») каждое слово, предложение, абзац, глава, персонаж, описание, речь, изобретение и событие в романе определяют и ограничивают все дальнейшее в нем… Нет, я не смогу закончить это предложение, как намеревалась, потому что моя параллель не совсем точна. В предложении слова следуют друг за другом хронологически необратимо, тогда как роман, который не задумывается и не читается, как нечто единое, способен двигаться во времени и туда, и сюда. Начало романа определяется его концом не меньше, чем начало это определяет его конец. (Это не подразумевает кольцевой замкнутости. Есть немало замечательных «закольцованных» романов — «Поминки по Финнегану» Д. Джойса, «Радуга земного притяжения» Т. Пинчона, «Далгрен» С. Дилэйни. Но, если бы все романы достигали такой степени замкнутости или хотя бы стремились к ней, читатели взбунтовались бы — и с полным на то правом. Обычный правоверный роман начинается в одном «месте», а заканчивается где-то еще, двигаясь между этими точками определенным образом — по прямой, зигзагом, спиралью, ходом коня, по дуге — обретая таким образом то, чего при всем своем совершенстве не имеет окружность: направление.) Каждая часть задает форму всем другим частям. Поэтому даже в научной фантастике великолепная свобода в изобретении миров, их обитателей, их полов, различных технических устройств примерно с двенадцатой страницы рукописи странным образом ограничивается. Необходимо, чтобы все эти ваши выдумки, даже если вы их не упоминаете, а то и вообще еще не выдумали, согласовывались друг с другом. Иначе начнется безнадежный разнобой. С увеличением свободы, увеличивается, увы, и ответственность.
Теперь о робости, которую я упоминала, о сверхосторожности в исследовании моего «прекрасного нового мира»: хотя я отправила моего главного героя Роканнона в неизвестность незащищенным (ему и гермокостюм не всегда помогает), сама-то я укрылась в самом что ни на есть известном. Например, в использовании скандинавской мифологии. Мне не хватало рожденного опытом мужества, которое призывает: «Ну, смелее вперед! Сотвори, черт побери, свой собственный миф, тем более, что он все равно окажется одним из древних!» Вместо того, чтобы черпать из собственного подсознания, я заимствовала из легенд. Правда, в данном случае особой разницы не было, поскольку скандинавские мифы я слышала еще до того, как научилась читать, а после «Детей Одина» читала много-много раз и обе «Эдды», так что эти мифы оказали огромное влияние на формирование и моего сознания, и моего подсознания (именно поэтому я не терплю Вагнера). По правде сказать, я не жалею, что использовала мифы. Им это уж точно не повредило, но все-таки Один в гермокостюме — порядочная нелепость. Заимствование это кроме того мешало первым пробным попыткам создать собственную мифологию, начавшимся именно с этой книги. Вот почему Роканнон гораздо храбрее меня: он-то знал, что он — не Один, а просто частица меня, и что моя задача — стремиться достичь общей единой почвы мифа, корня, источника, — и обязательно своей собственной дорогой и ничьей другой. Это единственный путь, который туда ведет.
Робость сказалась и на сотворении обитателей моего мира. Эльфы и гномы. Герои и слуги. Патриархальный феодализм. Никогда не существовавший Бронзовый Век мечей и колдовства. Лига Миров. Тогда я еще не знала, что науки в моей фантастике окажутся преимущественно гуманитарными (психология, антропология, история и т. д.), что мне придется искать способы, как использовать все это, и трудиться в поте лица, так как тогда этим почти никто не занимался. Я просто схватилась за то, что подвернулось под руку — за транссветовые звездолеты и Бронзовый Век — и использовала их, особо не задумываясь, потратив всю свою изобретательность на чистую фантастику — на Летающих, крылатых коней и каймиров. Мужества это требовало меньше и какое дарило упоение! Теперь я почти утеряла способность его испытывать. Но утраты в пути неизбежны.
Надеюсь, все вышесказанное не создаст впечатления, будто я придираюсь к этой книге или, хуже того, пытаюсь обезоружить возможную критику, предвосхищая ее — гнуснейший прием в Искусстве Литературной Самозащиты… Мне нравится эта книга. Перефразируя Бильбо, больше половины ее мне нравится вдвое больше, чем она того заслуживает. Безусловно, теперь я бы уже не смогла написать ее, но перечитать могу; и вот, тринадцать лет спустя, я способна мирно судить о том, что в ней не очень удалось, а что, наоборот, получилось неплохо — каймиры, например, и Семли, и кое-какие фразы Кьо, и ущелье, где они устроили привал возле водопада.
И еще книга крепко сбита…