Последующие экспликации славянских терминов ничего нового не добавляли. Концептуальное поле нового времени сложилось. Например, для С. Н. Булгакова «та двуединая правда, о которой так задушевно говорит г. Михайловский, есть ли, вместе с тем, и правда-мощь, все побеждающая и превозмогающая? Есть ли Добро, есть ли Правда? Другими словами, это значит: есть ли Бог?»[292]
Попытки свести все рассуждения к абстракции-символу Бог отчасти спасают доведенную до чрезмерной тонкости интерпретацию исходного термина: ведь Булгаков по существу продолжает, доводя до логического конца, славянофильскую идею небесной «Высшей Правды», которая «истинствует» в земных обличиях[293]. Но еще А. С. Хомяков полагал, что «истина и сила одно и то же... Истина и одна истина есть сила»[294]; в ответ народники (в лице Ткачева, Шелгунова и др.) полагали, что истинна только справедливость «в сфере практических отношений людей»[295]. Понятно, отчего возникло подобное толкование истины: «Крестьяне, однако, думают, что кроме силы есть на земле еще и правда, и вот эту-то правду они упорно и отыскивают»[296], — «истинная правда» существует лишь в настоящем, и «предыдущего у нее нет». Эти слова Шелгунова возвращают нас к практической деятельности социалиста, который занимается расшифровкой народного термина «правда», а не интеллигентски-запутанной христианской проблематикой «истины»; именно первое необходимо русскому крестьянину, поскольку «в правде его искренность, в правде его нравственность, в правде его объективность. И опять — что же такое правда?»Сколько бы лет ни прошло с момента окончательного синтеза двух культур, народной и христианской, постоянное возвращение к идее «правды», которая противопоставлена рассудочной «истине», отражает интересы («пользу») сиюминутной борьбы противоположных взглядов. Характерно это крестьянское равнодушие к «истине», ее преходящий смысл не привлекает, хотя прагматическая полезность «правды» признается, и непреходящий интерес к ней сохраняется. Такая правда и есть истина. «В строе жизни, повинующейся законам природы, — говорит Глеб Успенский, — несомненна и особенно пленительна та правда
(не справедливость), которою освещена в ней самая ничтожнейшая жизненная подробность... Лжи в смысле выдумки, хитрости, здесь нет — не перехитришь ни земли, ни ветра, ни солнца, ни дождя, — а стало быть, нет ее и во всем жизненном обиходе. В этом отсутствии лжи, проникающей собою все, даже, по-видимому, жестокие явления народной жизни, и есть то наше русское счастье и есть основание той веры в себя, о которой говорил Герцен»[297]. Кстати сказать, в содержательном этом высказывании, которое привязывает понятие о правде к условиям хозяйственной жизни русского крестьянина — основного носителя «русской правды» в противоположность заемной «истине», — как бы вскользь брошены слова, каждое из которых заслуживает внимательного истолкования (например, вера понимается как верность). Человеку нужна не столько истина, сколько убеждение в ее истинности, т.е. причастности правде, потому что сознание русского крестьянина в его деле действительно окрашено нравственно, тогда как «истина — принадлежность идеального мира, а не материального»[298].Современные нам попытки эксплицировать ведущие признаки категорий «правда» и «истина» страдают предвзятостью и односторонностью. Они политически или идеологически заострены, искривляют мыслительное пространство русской ментальности, говорить о них бесполезно, ибо они не обогащают сознания философски. Исключением является толкование В. Кожинова: в своих рассуждениях он отталкивается от глубоких мыслей Михаила Пришвина и, следовательно, через него связан с русской традицией философствования — философствования исходя из глубинного смысла ключевого слова национальной культуры[299]
.Обширные материалы Дитриха Кеглера по восприятию наших концептов в ХІХ-ХХ вв. полностью совпадают с результатами рефлексии русских философов того же времени и накладываются на историческую цепочку семантических переходов в словах истина
и правда.