Итак, 18 мая – назавтра после ареста – первый допрос. О.М. познакомился со своим следователем, упорно называвшим его Осипом «Емильевичем».
Соотношение между ходом и содержанием разговора при допросе и тем, что остается в протоколе допроса на бумаге, тоже неоднозначно. Что попадет в протокол и что не попадет, решал только следователь.
Зря напрягались Фурманов-младший с нэпманом: его уроки не пошли Мандельштаму впрок. Отдавая дань «уважения», то бишь страха, организации, в стенах которой он вдруг оказался, О.М. явно решил со следствием сотрудничать. На вопрос об имущественном положении до революции и после, в том числе и о положении его родственников, он, не таясь, признался даже в том, о чем раньше не распространялся – о небольшом отцовском кожевенном заводике перед революцией.
По «существу дела» произошло немногое, зато самое главное: не отпираясь, О.М. признал факт написания «эпиграммы» (тут же переквалифицированной следователем в «антисоветский пасквиль») и записал ее своей рукой (позднее он еще раз продиктовал следователю ее текст). Он сообщил, когда она была написана, и даже (судя по протоколу – не слишком запираясь) перечислил имена тех, кто ее слышал, – жены, среднего брата, брата жены, Эммы Герштейн, Анны Ахматовой и ее сына Льва, Бориса Кузина и того самого Давида Бродского. Других имен он не назвал, и, возможно, отправляя О.М. в камеру, Шиваров потребовал от него хорошенько напрячь свою память и вспомнить назавтра других.
И О.М. это сделал. Назавтра, когда допрос продолжился, О.М. попросил… вычеркнуть из списка Бродского! Почему? Да скорее всего потому, что стихов этих он Бродскому не читал, хотя и был на него зол, полагаючи, как и Н.М., что неспроста он пришел к нему именно накануне ареста. Зато назвал два новых имени – Владимира Нарбута и Марии Петровых, «мастерицы виноватых взоров».
Почему? Думаю, что он пришел к выводу (или его убедил в этом следователь), что эти двое следствием уже раскрыты. Более того, Шиваров небрежно отозвался о Петровых: «А, театралочка», – что еще более насторожило поэта[153]. Ведь она была единственной, кто запомнил и записал это стихотворение с голоса![154] Не назвать имя «информатора» было бы очень глупо, – а на кого же как не на нее падало такое подозрение?[155]
И не отсюда ли эти строки, посвященные ей:
Неизгладимая нота обоюдоострой вины и горечь упрека так и рвутся из этих стихов[156]!..
Но не исключен и такой вариант, снимающий тяжесть подозрения именно с Петровых: никакой эпиграммы на Сталина у следствия не было, кто-то донес о ней в общих чертах, и Шиваров – впервые и не без изумления – услышал ее из уст самого автора. Никакого другого списка этой эпиграммы, кроме авторского и шиваровского, в следственном деле нет. Сама Мария Сергеевна, по словам ее дочери, категорически отрицала то, что ей вменяла в вину Н.М. – самый факт записи этого стихотворения, лишь прочитанного ей вслух[157].
Однако записанный при жизни автора – и, видимо, тайно, с голоса и по памяти – список эпиграммы – всё же существует! Его записал Кузин, и до самого последнего времени об этом мало кто знал[158]. В пользу аутентичности этого текста говорят как его совпадения, так и расхождения с авторской версией, записанной на Лубянке: