Но вернемся к девяти (уже без Бродского) названным О.М. слушателям рокового стихотворения. Из них позднее будет арестован каждый третий – Владимир Нарбут (26 октября 1936[168]), Борис Кузин (дважды – в 1932 и 1935 гг., после чего просидел еще 16 лет в Шортанды) и Лев Гумилев (он сидел даже трижды – в 1935, 1938-1942 и 1949-1956 гг.[169]). И как минимум одному из них – Льву Гумилеву – мандельштамовские слова даже аукнулись (правда, только в следующую – третью по счету – посадку): именно ему, по словам Ахматовой, показания О.М. чуть ли не предъявляли на допросах, но именно он счел поведение О.М. в целом безукоризненным![170]
Существенно, что Мандельштам назвал не всех слушателей. В него между тем определенно входили москвичи Б. Пастернак, Г. Шенгели, В. Шкловский, С. Липкин, Н. Грин, С. Клычков, Н. Харджиев, А. Осмеркин, А. Тышлер и Л. Длигач (О.М. прочел им свою эпиграмму вместе[171]), В. Шкловская-Корди[172] и Н. Манухина-Шенгели[173], а также ленинградцы В. Стенич и Б. Лившиц, упоминавшие об эпиграмме О.М. на собственных допросах. Кроме того, из материалов дела Л.Н.Гумилева 1935 года следует, что Ахматова и он сам читали эти стихи Н.Пунину, Л.Гинзбург, а также Бориной и Аникеевой[174]. Тех, кому О.М. или Н.М. прочли эти стихи уже после его ареста, как, например, М.Л. Винавера, мы не учитываем[175].
Почему же О.М. не назвал всех этих людей, в том числе Длигача, «погрешить» на которого, судя по рассказу Н.М., было бы проще всего?..
Потому, думаю, что сам он в тюрьме даже не сомневался в том, что источник беды – именно Петровых. Но позднее он явно переменил мнение: об этом у него был разговор с Ахматовой в Воронеже.
А когда бы не так – не было бы, конечно, между Петровых и Ахматовой той многолетней и ничем не омраченной дружбы, какая между ними была[176].
4
Поведение небезупречное
Написать «эпиграмму» на Сталина О.М. заставили самые высшие стимулы – укорененное в русской литературе сознание «Не могу молчать!» и необоримое чувство поэтической правоты, толкавшие его на совершение сумасшедших, с обывательской точки зрения, поступков. Очень точно это подметил Е. Тоддес:
О.М. было мало написать эти стихи – не менее важно ему было сделать так, чтобы они сохранились[178] и чтобы дошли до Сталина![179] Но он не мог просто снять трубку и позвонить кремлевскому горцу. Ведь и Пастернаку, которому, «благодаря» О.М., Сталин позвонил сам, было выделено лишь несколько минут на те самые полразговорца!
Буквально как катастрофу воспринял эти стихи и сам Пастернак:
Уже по ходу перестройки Бенедикт Сарнов и Александр Кушнер[181], каждый на свой лад, повторили версию Пастернака, но каждый – по-своему модифицируя ситуацию.
По Сарнову выходит, что это всё чистая «биография» – просчитанная, как шахматный этюд, комбинация, а О.М. – самозапрограммированный на самоубийство профессиональный камикадзе. По Кушнеру – это всё чистая «литература», но такая, что понравиться Сталину никак не могла: «Нет, извините, ласкать слух вождя тут ничто не могло: “играет услугами полулюдей”, “бабачит и тычет” – всё это неслыханное оскорбление! В стихотворении нет ни одного слова, которое могло бы понравиться Сталину»[182] – и именно поэтому оно равносильно самоубийству[183].
Ну а коли так – к чему тогда попытки самоубийства физического? Ведь в камере О.М. вскрыл себе вены, а в Чердыни выпрыгнул из окна. Ведь тогда он сам как бы перепоручал свою смерть «людям из железных ворот ГПУ»? А если он искал смерти, то почему же тогда так боялся «казни петровской»?
Шиваров и вообще чекисты восприняли эти стихи иначе: не эпиграмма, а пасквиль и даже хуже – акция, чуть ли не теракт.