Нельзя небрежнее отнестись к его наследию, чем если в свете заявлений вроде «театр создан для коллективного вскрытия нарывов» счесть его теоретиком трагического катарсиса. В действительности ему казались отвратительны не только психотерапевтический театр, лечебная психодрама, разыгрывающая и тем обезвреживающая иррациональные импульсы, но и вообще идея очищения театром словно санитаром будь то общества от страстей, будто то самих этих страстей. В радиовыступлении «Покончить с Божьим судом», которое было записано на пленку 28.11.1947, но потом запрещено, он выкрикивал в стиле своих последних полупоэм без рифмы и синтаксиса:
Нет вещи, которую я презираю и проклинаю так, как эту идею спектакля представления стало быть кажимости, нереальности, неотвратимо льнущую ко всему, что показывают, как если бы во всём ставилась цель социализации и вместе парализации уродств, канализации по руслу сцены, экрана или микрофона возможностей взрыва, вспышки, слишком опасных для жизни, слишком опасных для жизни, а потому отводимых от жизни.
Театр-терапевт, лекарь, мусорщик и могильщик, искусно обхаживающий общественный организм, уведомляющий о состоянии социального здоровья, предупреждающий срывы, как и театр политического действия, куда-то ведущий массы, пусть даже на желанную Арто революцию – всё казалось ему «самым низким и самым отвратительным оппортунизмом», едва ли не хуже старого подлаживания под вкусы публики.
Идея катарсиса была ему неприемлема еще и просто потому, что она была идея, тогда как никакая вообще идея не годится быть водительницей театра в эпоху, когда даже идее искусства, творчества нельзя довериться, как нельзя вообще положиться ни на что в современной культуре. После этого легко сказать, что Арто был теоретиком безыдейности, но это значило бы тоже пройти мимо его мысли. Театр, о каком он мечтает, ни на что не ориентирован, никого не обслуживает, ничему не подражает, ничего не воспроизводит. Но если обществу вообще суждено иметь культуру, то все ее искусства возникнут из того прямостояния перед лицом сил, которому учит театр. Искусство слова развернется как восполнение труда постановки, главного в театре; искусства музыки, танца, живописи, архитектуры разветвятся из сценического единства звука-движения-цвета-образа-пространства. Не театр чему-то следует, а он есть тот первый синтез, из которого следует остальное. Пусть подражательная омертвелая культура мерит себя по где-то хранимому эталону, на нее легла тень потусторонних идей. Настоящая культура не писана, это неслышный вздох, одним своим веянием приводящий и необъяснимое движение все окружающие формы, смещающий, зажигающий их своим тяготением к жизни. Как она, настоящий театр раздвигает первые пространства, новосозданный простор дышит им, его жизнедеятельность сразу приводит в действие частицы мира. Это мысль-движение-действие одним духом, облечение плотью точечного духовного средоточия; раньше такого вздоха ничего нет, только пустота без каких-либо направляющих идей. «В пространстве, овеянном театром, вещи обретают свой облик… уплотняется материя», «а что и означает это понятие пространства, непосредственно развертываемого подлинной культурой, как не утверждение, что культура неотделима от жизни» («Театр и боги»). Таким образом, театр свободен от идей, включая идею катарсиса, как это ни парадоксально звучит, из-за высоты своего замысла.
В той своей части, которая и не сводится к одному критическому пафосу, и не может быть безоговорочно названа утопией, мысль Антонена Арто высветляется от близости к многим сходным мечтам, высказанным в его революционную эпоху, и в свою очередь может прояснить эти последние. Вячеслав Иванов говорил в 1914-м о далекой задаче синтеза искусств, в котором мистериально обновится соборное сознание[193]
. Ср. с «новым коллективным сознанием»