К тезису, в котором мы видели обожествление слова («в слове человек приходит к сознанию бытия… действительного предмета»), Потебня тут же, не через одну или две страницы, делает две оговорки. Одна в следующем абзаце: «При этом следует помнить, что, конечно, такое знание не есть истина, но указывает на существование истины где-то вдали и что вообще человека характеризует не знание истины, а стремление, любовь к ней, убеждение в ее бытии». Оговорка по форме, отказ по сути. «Приходит» (к знанию действительного предмета) надо понимать так: стремится в слове к зерну истины, любит его. «Бытие темного зерна предмета» в слове не открывается человеку, а скорее наоборот, впервые только и встает перед ним во весь рост как задача задач. Да и как иначе: уже первобытный возглас был для самого человека «необъясним». Человек вовсе не начинал понимать, что этот возглас означает, а опознавал себя в нем как человека, спешил своим чувством-возгласом как бы самим же собой, своим человечеством, голосом своей натуры обозначать всё в мире. То же сохраняется в развитой словесности. Язык и тут ставит человека перед ним самим, дает увидеть ему себя в своем существе и в своей тайне, в своем «характере», в стремлении, любви, убеждении, искании истины.
Но что это за осенение языка, без которого и мысль не мысль? Потебня цитирует Гумбольдта: «Интеллектуальная деятельность, вполне духовная и внутренняя, проходящая некоторым образом бесследно, в звуке речи становится чем-то внешним и ощутимым для слуха […]. Без этого мысль не может достигнуть ясности». Если такое надо говорить, то значит допустимо думать и иначе. Объявив слово ключом к бытию, Потебня, мы помним, сделал оговорку. Не оглянется ли он и здесь. В самом деле, он словно задумавшись сначала вторит Гумбольдту: «Шахматному игроку нужно видеть перед собою доску с расположенными на ней фигурами […] так для мыслящего – мысль [уясняется] […] по мере того как выступает ее пластическая сторона в слове». Но сразу затем продолжает: «Можно играть и не глядя на доску […]. Подобным образом можно думать без слов, ограничиваясь только более-менее явственными указаниями на них или же прямо на содержание мыслимого, и такое мышление встречается гораздо чаще (например в науках, отчасти заменяющих слова формулами) именно вследствие своей большой важности и связи со многими сторонами человеческой жизни».
Язык то первоочередно необходим, то совсем не обязателен. Будет ли конец этим качелям?
Вот тезис, безапелляционно, уверенно, декларативно преподносимый: «Только понятие (а вместе с тем и слово как необходимое [!] его условие) вносит идею законности, необходимости, порядка в тот мир, которым человек окружает себя и который ему суждено принимать за действительный… Как в слове впервые человек сознает свою мысль, так в нем же прежде всего он видит ту законность, которую потом переносит на мир». Конечно, какой мир без порядка. Мир неким образом и есть порядок, законность. И по букве Потебни только от слова, через слово, благодаря языку человек видит мир. Делается жутко, мы повисаем над пропастью, если весь тот мир, «которым человек окружает себя и который ему суждено [!] принимать за действительность», спроецирован на бесконечность языком. Так в платоновской пещере весь мир людей ограничен тенями на экране, куда они вынуждены упираться взглядом, да и тенями не вещей, а поделок, марионеток. Темная бездна приоткрылась Потебне и в следующей фразе он отшатывается от нее. «Мысль, вскормленная словом, начинает относиться непосредственно к самим понятиям, в них находит искомое знание, на слово же начинает смотреть как на посторонний и произвольный знак».
Если всерьез, стало быть, то слово, язык – обходный путь, чуть не помеха, и человек может мимо всякого языка непосредственно отнестись к истине вещей. Так нужен язык или не нужен для мысли в мире? Нужен – не нужен. В этих метаниях Потебни его достоинство, принадлежность к тысячелетней традиции.
Диалог Платона «Кратил» состоит из двух частей, большей и меньшей. В первой Сократ в споре с Гермогеном, учеником Протагора, учащего что человек мера вещей и язык соответственно скроен по условной человеческой мерке, доказывает противоположное, бытийную укорененность языка. Во второй, меньшей части Сократ говорит с Кратилом, учеником Гераклита, поклонником мудрости слова, и доказывает условность, договорный характер, служебность языка. В первой части слово «орган научения и распознания сущности», как ткацкий челнок «диакритик» ткани (388 с). Во второй части диалога словно вырвавшись на свободу Сократ признается, что конечно же прекраснее, благороднее и надежнее заниматься не гаданием о вещах по их иконам – словам, а смотреть на саму истину, иконой которой возникло слово, и от истины учиться и ей самой и познанию ее изображения, языка (439 с).