У Богдановых переобули Гостя в бабы Дусины резиновые полусапожки. Привезенные Гостем гостинцы сложили в мешок Старца, поспорили: «Дай, это я понесу». — «Нет, я». Пошли, а дело к ночи. Я обрушил на них всю силу вепсского «дожжа», с пронизывающим северо-восточным ветром, с непроглядной тьмою — не видно ни зги. По тропе из Харагеничей на Озеро сей год мало хаживали, тропа чуть заметна, сшагнешь с нее — и поминай как звали: на все стороны тайга, ветровалы, урманы, трясины; тропа — наша, Лешева. Раз, помню, по ней шел сын полковника с Берега, с ирландским сеттером, а у меня как раз была на подхвате медведица с двумя медвежатами, мой кадр... Я ей наказал: «Пугни дурня с собакой, напомни, кто здесь Хозяин, а то совсем распустились». Медведица из малинника высунулась, медвежата выкатились на тропу... Сеттерок хвост поджал, не помня себя припустил, весь ельник обдристал. Молодой человек на березу пулей взлетел. Насилу слез наземь.
Тропа ночью вдвое длинней, чем днем, да еще Харагинское болото зыбается, сапоги бабы Дуси с ног Гостя сдергивает. Сели бы перекурить, а спички у Гостя из города не взяты, у Старца кончились — моя мелкая пакость. Ближе к Озеру, когда у бедолаг явилась надежда дойти, водой запахло, тут-то я их окончательно закружил, заволохал в непроходимой чапыге, в падях. Старец из последних силенок выбился, Гость в мокром подоле путается, чуть не плачет — и костра нечем разжечь. Не то чтобы я пожалел, нет... Задумано у меня было на эту ночь еще порядочно темных делишек. Надоумил Старца, куда идти, как вернуть пошатнувшуюся было веру в него дамы сердца. У самого Озера не удержался, поиграл: «В каком кусту лодка, в каком весло?» — и отключился.
На небе тотчас светила стали на свои места, как должно быть в теплую августовскую ночь у нас на Вепсовщине. Заструилась, запереливалась лунными бликами вода под лодкой. «Господи, — вздохнул Гость, — ради такой минуты стоит жизнь прожить». Старец вошел в роль кормчего в любовной лодке, рассиропился. В избе затопил печь. Гость изливал елей на одичалую в пустынничестве душу моего подопечного: «Ах, какое чудо! какая изба! как играет огонь! как греет! неужели это возможно?! это правда? это не сон?»
Ну все, хватит. «Я вступаю в должность...» Откуда цитата, вспомнили? Так скажет чуть позже вице-президент Янаев. Не буду хвастать, не моих рук дело, там действовали вельзевулы повыше рангом. Как нынче многие говорят, я бы действовал иначе. Я, Леший, — хозяин мрака, могу омрачить округу, момент бытия или чью-нибудь отдельно взятую душу.
И я знаю наперед, что из чего получится. Иногда подсказываю прорицателям, сбывается один к двести, им этого хватает. Обманутых поощряю: пусть несут мою кривду в массы, распространяют слухи, «кто есть ху».
Для начала отбил у Старца аппетит ко всей снеди, привезенной Гостем, даже к водке. Старец так измучился за день, переволновался, что в нем прорезались хвори, отшибло вкус к еде и питью. Испеченный ему пирог с яблоками — с любовью, от души, как яичко к Христову дню, — вынесли на холод в сени. Я свистнул здешнюю одичавшую (моя цель: чтобы все одичали) собаку; утром пирога как не бывало. Но до утра еще порядочно ночи. Сидят у стола двое одиноких людей, нуждающихся друг в друге; стол — полная чаша; в избе приютно, тепло. Но... поздно, поздно, все миновало, у каждого из двоих за плечами изжитая жизнь; их жизни врозь миновали. Сошлись на мгновение, чтобы опять разминуться, кануть во мрак; мрак у меня приготовлен. Ночь непроглядна, изба чужая, с накопленным по углам, закутам чужим непробудным горем. Двое молчат, ибо каждое изреченное слово заведомо ложно — перед угрюмым молчанием моего Лешева царства.
Гость сидит у чела печи с тлеющими на поду угольями, курит. Старец лежит кверху носом на полатях, на нынешнем свежем сене, мается хворью. Гость думает (привожу ход мысли в спрямленном виде): «Если бы он знал, чего мне стоило решиться, придумать версию, весь день трястись в автобусе, потом сидеть на мешках, ждать другого автобуса, потом эта ужасная тропа, болото... Эта ужасная изба — как в ней могли жить люди!? А я ему не нужна, он груб, эгоцентричен, примитивен, ему не понять, он ненавидит меня, потому что я тоньше, ему недоступна нежность, он неспособен на самопожертвование. Господи, как бы я много сделала для него, если бы у него нашлась хоть капелька понимания. Но ему не понять...»
Старец думает: «Ну вот и дождался. В моей избе поселился вражий женский дух — какая тоска, Боже мой! Я болен, я виноват перед этой женщиной, перед всем миром. Я не лобзаю ее, не молюсь на нее. Мне тошно. Мне было так хорошо одному!»
В своем внутреннем монологе Старец позволял себе не только расхожие для самоизъявления обороты, но и нецензурные выражения, которые я опускаю, хотя цензуры нет. И — опускаю занавес.