И вот я на крыше большого четырехосного вагона. С высоты далеко видно во все стороны, и мне кажется, что я птицей парю над глубоким ущельем. Впереди весело попыхивает дымом облезлый, с мятыми боками паровоз. По временам он тонко сипит тугой струей белого пара, подает короткие сердитые гудки, будто недоволен частыми крутыми поворотами, на которых волей-неволей приходится сбавлять бег.
По сторонам сплошным ковром курчавятся покрытые лесом горы. Лишь изредка проплывет чистая, словно подстриженная поляна со стожками сена.
За каждым поворотом горы становились все круче, все чаще из сплошной зелени лесов поднимались голые каменистые утесы.
Далеко внизу пенилась торопливая горная речка. Вдоль нее и шел железнодорожный путь, лишь изредка отклоняясь в сторону, срезая углы. Было страшновато глядеть вниз на замшелые мокрые валуны и темные водовороты. Но ведь можно и не глядеть туда, а вот так лечь на спину и любоваться бездонным голубым небом, вершинами высоких таинственных гор.
На душе покойно и легко. Хорошо думается в блаженной сладкой дреме. В голову лезут разные философские мысли…
И надо же так обернуться делу, что вот я, парень из самого глухого на Кировоградщине села Иванковцы, куда в пору осеннего бездорожья могла пролететь только птица, перешагнул государственную границу. Перешагнул и освобождаю эту сказочно-таинственную, загадочную Европу, которую знал лишь по школьным учебникам. Освобождаю, а сам до сегодняшнего дня и поездом-то ни разу не ездил. Да что там поездом! На обыкновенном грузовике проехал всего лишь один раз.
Впервые… Многое мне приходится делать, видеть и чувствовать впервые.
Словно во сне, чудится тихий вечерний закат. Пахнет парным молоком, скошенными хлебами и горьковатой полынью. Пережевывая жвачку, солидно и неторопливо бредут располневшие за день ленивые коровы. Притихли уставшие мальчишки, гурьбой идущие за чередой. Нежно ласкает теплая дорожная пыль побитые колючками босые ноги. Кажется, они сами несут меня домой, словно и не было позади длинного пастушеского дня на холмах и луговинах Холодного яра. И была тому причина немалая: дальний родственник и однофамилец Оноприй — шофер единственной в селе полуторки — пообещал матери, что подъедет на рассвете к нашему дому, и мы повезем на Знаменку продавать цыбулю.
Побывать на станции, посмотреть настоящие паровозы, послушать их пронзительные гудки, от которых закладывало уши, бесплатно выпить на почте полную кружку колючей сельтерской воды было заветной мечтой каждого мальчишки. А тут ехать на Знаменку, да не на лошадях или волах, а на машине Оноприя…
Был тот Оноприй среди сельских мальчишек личностью легендарной. Это он первым в селе, подняв тучи пыли, разогнав обезумевших собак и кур, протарахтел по улице на новенькой полуторке, пахнущей свежей краской, бензином, запахами далеких, таинственных городов.
Не всем удавалось прокатиться на той машине. Потому, заслышав ее гул и скрип растрепанного деревянного кузова, мальчишки со всех ног бросались к повороту дороги, где Оноприй сбавлял ход и можно было догнать полуторку, уцепиться за железные крючья бортов. Висели мы на тех крючьях почти до полного удушья, потому что в озорной игре первенство признавалось за тем, кто дольше продержится.
За поворотом Оноприй прибавлял ход, но это не пугало: в любой момент можно без опаски шлепнуться в полуметровую мягкую дорожную пыль.
А еще мы знали, что в кузове полуторки, сразу же за кабиной, стоял заветный деревянный ящик. Были в том ящике вещи для нас бесценные — куски рваных резиновых камер. Наиболее везучим удавалось на ходу забраться в кузов, наспех отхватить полоску резины, и тогда среди мальчишек разносилась молва: у Ваньки Пискуна появилась необыкновенно дальнобойная рогатка. Пущенная с кладбища гайка достала окна бабки Секлеты, а драчливому петуху Петра Клацала жить осталось недолго…
Не довелось мне уснуть в ту тревожную, длинную ночь. Все чудился за темным окном далекий гул машины. Едет…
Много раз глухими ночами вскакивал я с твердой лежанки в великой надежде: едет… Так и не заехал за нами Оноприй.
А через несколько лет, когда в нашем селе хозяйничали оккупанты, везла меня на Знаменку чужая машина. Зверем ревел мотор огромного грузовика, заглушая плач и причитания девушек, крики прощания ребят.
Вот уже показалась станция, та самая Знаменка. Совсем близко пыхтит паровоз, стоя в упряжке длинной вереницы товарных вагонов с зарешеченными окнами. Скоро побегут они, эти вагоны, далеко-далеко, в проклятую неметчину, откуда возврата нет.
Злобно хрипят овчарки. Словно отсчитывая время, мерно бьют перрон кованые сапоги.
— Шнель!.. Шнель!..
Давит душу низкое осеннее небо. Воздух пропитан чем-то чужим, нереальным, во всем — запах смерти…
Будто в тумане, за дрожащим маревом горьких слез видятся тихие вечерние закаты, утопающие в садах хаты родного села, росные утренние тропы в разнотравье Холодного яра. Как давно это было, как далеко все ушло!