Читаем Слово живое и мертвое полностью

Все, что окружает Розмэри или увидено ее глазами, на первых порах под стать ей, все красиво и привлекательно: перед нами приятный уголок роскошного курорта, где красуется розовый отель. Пальмы — Deferential palms cools its flushed facade — не буквально почтительные и охлаждают, а услужливо притеняют его пышущий жаром фасад. Даже об этом фасаде сказано почти как о девичьем здоровом румянце, ведь страницей дальше подчеркнуто: у Розмэри румянец природный — «это под самой кожей пульсировала кровь, нагнетаемая ударами молодого, крепкого сердца». И зной еще не в тягость, поэтому в переводе хотя на солнце пекся автомобиль и солнце это беспощадное, все же Средиземное море понемногу отдает ему не буквально pigments, а свою синеву.

Даже для поезда находится поэтичная нотка: Его дыхание сдувало (stirred) пыль с пальмовых листьев. И the trees made a green twilight — не дословно деревья создавали (делали!) зеленый сумрак, а — над столиками зеленел полумрак листвы.

На веранду выходили двери… номеров, откуда струился сон (exuding sleep).

С первой встречи Розмэри восхищается четой Дайверов, автору тоже еще рано разочаровывать читателя, и вот как говорится о Николь: ее каштановые, как шерсть чау-чау, волосы мерцали и пенились (foaming and frothing) в свете ламп. И опять-таки ей под стать и, как говорится, к лицу стоять среди мохнато просвеченной солнцем огородной зелени (the fuzzy green light).

Дорожка с бордюром из белого камня, за которым зыбилось душистое марево (intangible mist of bloom), вывела ее (а не просто она вышла, she came) на площадку над морем… по сторонам, в тени смоковниц, притаились дремлющие днем фонари (where there were lanterns asleep).

Выбор каждого слова подчинен одной художественной задаче: создать в переводе образ такой же цельности, пока — постепенно — сам автор не раскроет смысл и подоплеку этой внешней прелести и нежности. А до тех пор мы смотрим чаще всего восторженными глазами Розмэри.

Она влюблена в обоих Дайверов, прежде всего, понятно, в Дика… eyes met and brushed like bird’s wing, дословно — глаза, взгляды коснулись (соприкоснулись), точно птичьим крылом. В переводе их взгляды встретились, точно птицы задели друг друга крылом. Малый грамматический сдвиг — и передана вся поэзия образа.

…магия южной ночи, таившаяся в мягкой поступи тьмы (soft-pawed night), в призрачном плеске далекого прибоя, left these things. Конечно же, в переводе не дословно покинула все это, эти вещи (по-английски-то вполне естественное, не столь «вещественно» материальное определение, а по-русски невозможно!) — нет, эта магия не развеялась, она перешла в Дайверов (melted into the two Divers)…

Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.

В начале 1917 года, когда с углем стало очень туго (difficult to find), Дик пустил на топливо все свои учебники… засовывая очередной том в печку… с веселым остервенением, словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that he was himself a digest of what was within the book). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость «веселого остервенения»: так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.

И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него (rain like tears shed for him that lay upon her softly shining porcelain cheeks).

Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.

В пору «веселого остервенения» Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can’t be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры — недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним — времени «потерянного поколения») щербинка — тоже все отлично для he must be lessintact, even faintly destroyed… И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и «американщиной» — так у него называлось всякое суесловие, не подкрепленное работой мозга…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР

Джинсы, зараженные вшами, личинки под кожей африканского гостя, портрет Мао Цзедуна, проступающий ночью на китайском ковре, свастики, скрытые в конструкции домов, жвачки с толченым стеклом — вот неполный список советских городских легенд об опасных вещах. Книга известных фольклористов и антропологов А. Архиповой (РАНХиГС, РГГУ, РЭШ) и А. Кирзюк (РАНГХиГС) — первое антропологическое и фольклористическое исследование, посвященное страхам советского человека. Многие из них нашли выражение в текстах и практиках, малопонятных нашему современнику: в 1930‐х на спичечном коробке люди выискивали профиль Троцкого, а в 1970‐е передавали слухи об отравленных американцами угощениях. В книге рассказывается, почему возникали такие страхи, как они превращались в слухи и городские легенды, как они влияли на поведение советских людей и порой порождали масштабные моральные паники. Исследование опирается на данные опросов, интервью, мемуары, дневники и архивные документы.

Александра Архипова , Анна Кирзюк

Документальная литература / Культурология