ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
Находясь за границей, я с некоторым опозданием получил номер газеты «Литература и жизнь» от 27 сентября, в котором напечатана статья Д. Старикова «Об одном стихотворении». Считаю необходимым заявить, что Д. Стариков произвольно приводит цитаты из моих статей и стихов, обрывая их так, чтобы они соответствовали его мыслям и противоречили моим.
На страницах газеты письмо появилось далеко не сразу. (Слуцкий как в воду глядел: без обращения в «авторитетный адрес» дело не обошлось.) А сперва события развивались так.
При всей дипломатичности этого короткого письма, имеющего — внешне — вид вполне невинный, опубликовать его без санкции начальства Косолапов не мог. Порядок был такой, что план каждого номера посылался в ЦК. Увидав в плане «Письмо в редакцию» Эренбурга, «дядя Митя» все равно потребовал бы, чтобы ему показали текст письма. (Дело, впрочем, было не в тексте, а в самом имени Эренбурга. Ну и, разумеется, в поводе, по которому письмо было написано.)
Тут надо сказать, что в некоторых случаях Косолапов применял разного рода обходные маневры. Однажды, например, опасаясь за судьбу какого-то острого материала, который ему хотелось протащить, а в ЦК вполне могли его забодать, он сказал: «А сегодня план номера мы пошлем им под самый вечер, когда они уже будут застегивать свои портфели». (Этот эпизод и эту его реплику вспоминает в своих мемуарах Лазарь.)
Но в случае с «Письмом в редакцию» Эренбурга «Косолап», как мы его называли, так поступить не решился.
И «дядя Митя» печатать эренбурговское письмо, конечно же, запретил.
Такова, стало быть, предыстория. А теперь возвращаюсь к истории.
Увидав мое ошеломленное лицо (я никак не мог взять в толк, каким образом он мог бы снять Косолапова), Илья Григорьевич сказал:
— Звоню я этому вашему Косолапину из Рима, спрашиваю, почему не печатают мое письмо, а он говорит: «Илья Григорьевич, вы же знаете, что это не я. Нам в ЦК категорически запретили это печатать!» Представляете?
Такое действительно трудно было себе представить.
В этом своем — МЕЖДУНАРОДНОМ! — телефонном разговоре, который, конечно же, мог прослушиваться, Косолапов ненароком выдал важную государственную тайну, состоящую в том, что главный редактор московской «Литературной газеты» и шагу не смеет ступить без разрешения ЦК.
Секрет этот, конечно, был секретом Полишинеля, но одно дело догадываться — или даже знать, как это у нас бывает, и совсем другое — услышать это из собственных уст главного редактора «Литературки».
Стоило Илье Григорьевичу мимоходом упомянуть об этом в каком-нибудь своем разговоре с высоким начальством, и карьера нашего Валерия Алексеевича на этом и впрямь сразу бы кончилась.
Я, признаться, даже не понял, как такой опытный службист, как наш «Косолап», мог так обмишуриться. Не может же быть, чтобы Эренбурга он боялся больше, чем «дядю Митю»! Не иначе когда-то из-за Эренбурга он получил от начальства хорошую порку. Вот он и заробел, как сказано у А.Н. Толстого, «поротой задницей». Заробел так сильно, что даже не сообразил, о чем можно, а о чем ни в коем случае нельзя болтать по каналу международной связи.
Я, конечно, постарался как можно красноречивее объяснить Илье Григорьевичу, что наш «Косолап» не так уж плох и снимать его ни в коем случае не надо, потому что любой другой, кого «они» назначат на его место, наверняка окажется хуже. Гораздо хуже.
Так оно в конечном счете и получилось.
Итак, когда с высокой партийной трибуны Эренбургу был учинен тотальный разгром, главным редактором «Литгазеты» был уже не Косолапов, а Александр Борисович Чаковский. И этот новый наш главный редактор решил объяснить коллективу, что, собственно, происходит.
Нас всех собрали в огромном редакторском кабинете — том самом, где каждую неделю я выступал на летучках, — и Александр Борисович стал излагать нам свое видение ситуации.
Надо отдать ему справедливость: особенно он Эренбурга не топтал. Порой даже казалось, что он говорит о нем сочувственно. Примерно так, как взрослый, умудренный жизнью человек — о наивном несмышленыше-подростке. При этом он как-то особенно подчеркнуто обращался ко мне (я сидел в первом ряду), как если бы я был на этом собрании его, Эренбурга, личным представителем.
— Представьте, — говорил он. — На дворе тридцать седьмой год. Эренбург сидит в Париже…
— В Мадриде, — громко сказал я из своего первого ряда.
— Ну, в Мадриде, какая разница, — отмахнулся он.
Раздался смех: среди слушателей было немало людей, понимавших, что разница между сидением в 1937 году в Париже или в осажденном франкистами Мадриде была все-таки довольно существенная.