Читаем Случай Эренбурга полностью

Когда я прочел его (а прочел я его тогда же, в 1967-м), оно, признаюсь, меня покоробило. И не только потому, что сочинил его Мартынов, которого Эренбург любил, опекал, защищал — как мог — от нападок поносивших его официозных борзописцев. И даже не потому, что сочинил Мартынов эти стихи, еще не износив не только башмаков, но даже и носков после смерти того, о ком в них шла речь.

Было в этом стихотворении, как мне казалось, даже и помимо всех этих привходящих обстоятельств что-то обидно, оскорбительно несправедливое.

Хотя на первый взгляд обижаться тут было вроде не на что.

Тема — не новая. И решение ее тоже мало что добавляло к тому, что уже было сказано другими стихотворцами, сочинявшими стихи на эту вечную тему — о бренности всего сущего. От «темных и вялых» виршей пушкинского Ленского, сетовавшего на то, что память о нем «поглотит медленная Лета», до гениального предсмертного восьмистишия старика Державина:

Река времен в своем стремленьеУносит все дела людейИ топит в пропасти забвеньяНароды, царства и царей.А если что и остаетсяЧрез звуки лиры и трубы,То вечности жерлом пожретсяИ общей не уйдет судьбы.

Перед «жерлом вечности» все равны, так что какие тут могут быть обиды!

Обижаться, однако, тут было на что.

Во-первых, от строк про старого Илью-пророка за версту несло иронией: какой, мол, пророк? Мнимый пророк, фальшивый. Во-вторых, хоть «по Истре проплывает мимо не только муть, солома, тина», но и «цвет люпина, зерна тмина» и даже «побуревшая от дыма неопалимая купина», посмертная судьба скончавшегося старого лжепророка ассоциируется именно с «мутью и тиной», клочками газет, ржавыми канистрами и прочим мусором, остающимся от посещавших эти берега туристов. Не «медленная Лета», постепенно поглощающая «все дела людей», стала его «пропастью забвенья», а маленькая речушка Истра. И забвенье оказалось ему суждено какое-то короткое, быстрое, я бы даже сказал, дешевое, — как те ржаные канистры и клочки газет, что шуршат на ветру, храня (а лучше сказать — не храня) память о тех, «кто жив, а кто скончался». А все потому, что «не на колеснице носился, а на самолетах», в сомнительных своих трудах и заботах тратил (и растратил) себя на всю эту бессмысленную, скоропортящуюся суету. Вот и получил по заслугам. Как говорится, за что боролись, на то и напоролись.

Нет-нет, стихи были на самом деле обидные.

Но ведь, в сущности, они говорили о том же, о чем и раньше, размышляя об Эренбурге, думал (а теперь вот и написал) я.

Почему же в таком случае они меня тогда покоробили? Да и сейчас, по правде говоря, коробят?

* * *

Заключая шестую книгу своих мемуаров, Эренбург признался, что никогда не любил Сталина и уж тем более никогда не верил, что Бухарин, Мейерхольд и Бабель — предатели, «враги народа».

Зная и понимая многое, он тем не менее молчал. Почему? Этот вопрос требовал ответа, и Эренбург в меру сил и тогдашних цензурных условий попытался на него ответить:

Да, я знал о многих преступлениях, но пресечь их было не в моих силах. Да о чем тут говорить: пресечь преступления не могли и люди куда более влиятельные, куда более осведомленные.

Никогда в своей жизни я не считал молчание добродетелью, и, рассказывая в этой книге о себе, о моих друзьях, я признавался, как трудно было порой молчать…

Один из участников французского Сопротивления в 1946 году рассказал мне, что партизанским отрядом, в котором он сражался, командовал жестокий и несправедливый человек, который расстреливал товарищей, жег крестьянские дома, подозревал всех в измене или малодушии. «Я не мог об этом рассказать никому, — говорил он, — это значило бы нанести удар всему Сопротивлению, петеновцы за это ухватились бы…»

Молчание было для меня не культом, а проклятием…

Эта робкая попытка объясниться вызвала бурю гражданского негодования. Особенно неистовствовал очень известный в те годы критик В. Ермилов.

ВДРУГ ВСПОМНИЛОСЬ

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже