Если раньше нам могло показаться, что страх, который обуял «Эренбурга» (не автора, а одного из персонажей эренбурговского романа) и заставил его спрятаться за тумбу с бюстом Энгельса, был ни на чем не основан, то теперь, после этого заключительного монолога Главного Коммуниста, мы убедились, что боялся его он не зря. И то обстоятельство, что «Великим Инквизитором» оказался тот самый добродушный дядя, неподалеку от которого он, бывало, сиживал в парижском кафе, и то, что, судя по всему, он и в самом деле был искренне удручен той палаческой ролью, которую пришлось взять на себя ему, добродушнейшему и никогда никого не обижавшему человеку, — все это не имеет решительно никакого значения. Страх, который сразу внушил ему этот мягкий, никогда никого не обижавший человек, как выяснилось, был обоснован. И не зря в конце эпизода дрожащего от страха «Эренбурга» охватывает уже не этот комический, казалось бы, ни на чем не основанный страх, а самый что ни на есть настоящий, совсем не комический ужас.
Ну а что касается поцелуя, который Хуренито запечатлел на высоком, крутом лбу кремлевского мечтателя и который мог быть воспринят как знак если не одобрения, то по крайней мере сочувствия его человеческой драме, то и он, этот поцелуй, в финале главы о Великом Инквизиторе вне легенды получает совсем иное, вполне ироническое истолкование:
— Учитель, зачем вы его поцеловали? От благоговения или из жалости?
— Нет. Я всегда уважаю традиции страны. Коммунисты тоже, как я заметил, весьма традиционны в своих обычаях. Выслушав его, я вспомнил однородные прецеденты в сочинениях вашего Достоевского и, соблюдая этикет, отдал за многих и многих этот обрядный поцелуй.
Стараясь восстановить тогдашнее свое впечатление от эренбурговского «Хулио Хуренито», я пересказал (обильно цитируя) далеко не самую яркую его главу. Вряд ли надо объяснять, почему я выбрал именно ее. Но с тем же успехом мог бы, наверно, выбрать любую другую. Велик был соблазн даже пройтись — бегло, конечно, — по всему роману. Но этого я, разумеется, делать не буду. Процитирую еще только одну — совсем короткую — реплику Хулио Хуренито, подытожившую его впечатления о Советской России:
— Один поэт написал книгу «Лошадь, как лошадь». Если продолжать — можно сделать «Государство, как государство»… Французы написали на стенах тюрем: «Свобода — Равенство — Братство». Здесь на десятитысячных ассигнациях, которыми набивают себе карманы спекулянты и подрядчики, революционный клич: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Я не могу глядеть на этот нелетающий аэроплан! Скучно!
Афористическая меткость иронического сравнения итогов Октября с итогами великой революции французов меня восхитила. Но я тут же перевернул этот афоризм. Даже запомнил и цитировал, делясь своим восхищением с друзьями, вот в таком, перевернутом виде:
— Французы написали на деньгах «Свобода — Равенство — Братство», а наши на тюрьмах — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Такой вариант представлялся мне настолько более точным, что я даже считал, что Эренбург просто-напросто оговорился: ведь буржуазная революция французов не только сохранила, но даже утвердила власть денег, и именно на деньгах написанные слова о равенстве и братстве гляделись откровенной издевкой над теми, кто таскал из огня каштаны для торжествующих буржуев. А наша, «пролетарская», революция свой пролетарский лозунг начертала не на деньгах. Деньги в молодой советской республике как раз потеряли свою власть (торжествовали закрытые распределители и лозунг «Пиво отпускается только членам профсоюза»). Зато тюрьмы…
Не может быть, чтобы Эренбург не понимал, что именно на тюрьмах победители-большевики написали: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Да, конечно же, он это понимал. В этом я убедился, прочитав (тогда же и там же, в «спецхране») короткий его рассказ «Любопытное происшествие».
На рассказ этот я наткнулся случайно. Хотя… Нет, все-таки не случайно. На этот эренбурговский рассказ меня навел не кто-нибудь, а сам Сталин.