И хотя этот живой Эренбург за все время нашего визита ни разу не одарил нас этой доброй, ласковой улыбкой (такая улыбка у него, видимо, предназначалась только для собак), понравился он мне не меньше, чем Эренбург на фотографии.
Положив руку на лежащую перед ним рукопись (это была только что законченная им первая книга его мемуаров, стало быть, время этого первого нашего визита можно датировать довольно точно: это был апрель или май 1960-го), он говорил:
— Эту книгу я хотел бы напечатать целиком. Кроме одной главы — о Троцком. Глава о Троцком пойдет в архив. Я сам не хочу ее сейчас печатать.
И на наш немой вопрос:
— Я встретился с ним в Вене, в 1909 году. И очень он мне тогда не понравился.
— Чем? — не выдержал кто-то из нас.
— Авторитарностью… Отношением к искусству… Может быть, даже из-за этой встречи я решил тогда отойти от партии, от партийной работы… Я не хочу сейчас печатать эту главу, потому что это мое отрицательное отношение к Троцкому может быть ложно истолковано…
Мы покивали в том смысле, что да, конечно, если сейчас он напечатает эту главу, его отрицательное отношение к Троцкому, конечно же, будет истолковано ложно.
— А вот главу о Бухарине, — продолжал И.Г. — я бы хотел напечатать.
И, глядя на Лазаря (понял небось, что он — самый ответственный человек в нашей компании), спросил:
— Как вы думаете? Напечатают?
Лазарь, не ожидавший такого вопроса (вернее, не ожидавший, что Эренбург, куда лучше, чем мы — так, во всяком случае, нам тогда казалось, — знавший, куда дует политический ветер, станет спрашивать об этом у нас), ответил осторожно.
— Одно, во всяком случае, для меня ясно, — сказал он. — Решить это может только Хрущев.
— А что, — вмешался Эмка. — Хрущев, наверное, к Бухарину относится хорошо.
— Вы думаете? — повернулся к нему Эренбург. Эмка подтвердил, что да, он почти уверен, что Хрущев в глубине души симпатизирует Бухарину.
— Ну, мне он это просто говорил, — пожевав губами, сказал Эренбург.
Реплика эта только подтвердила нашу уверенность, что для него не составит труда как-нибудь при случае выяснить этот вопрос (как и любой другой) непосредственно с самим Хрущевым. Но почему же тогда он интересуется мнением на этот счет таких, мягко говоря, не шибко влиятельных особ, как мы?
Прочитав этот немой вопрос на наших лицах, Эренбург тут же рассказал нам о читательских письмах, которые он получает во множестве. Чуть ли не все они начинаются словами: «Неужели вы не можете сказать Никите Сергеевичу…»
Рассказав это, он раздраженно проворчал:
— Они там думают, что я с Никитой Сергеевичем каждый день чай пью.
Дав нам таким образом понять, что, несмотря на доброе отношение Хрущева к Бухарину, о котором ему известно непосредственно от самого Никиты Сергеевича, он все-таки не уверен, что бухаринскую главу напечатать ему удастся, он заключил:
— Во всяком случае, эту книгу, — он сделал ударение на слове «эту», — если не считать главу о Троцком, я писал для печати. А вот вторая книга, над которой я сейчас работаю… с ней будет сложнее. Из нее дай Бог, чтобы мне удалось напечатать две трети. А треть пойдет в архив…
Он помолчал, пожевал губами и продолжал, обращаясь, кажется, уже не к нам, а словно бы разговаривая сам с собою:
— С третьей книгой будет еще сложнее. Из нее только треть будет напечатана. А две трети пойдут в архив… Ну, а что касается четвертой и пятой книг, то они, я думаю, целиком пойдут в архив…
«Вот молодчина!» — думал я, слушая этот его монолог, за точность которого (смысловую, во всяком случае) ручаюсь. «Старик» с каждой минутой нравился мне все больше и больше. «Значит, он все-таки решился на это! — ликовал я. — Ну наконец-то!»
Это мое ликование было связано с давним моим убеждением, что рано или поздно именно он, Эренбург, напишет «Былое и думы» XX века. Кто же еще, если не он? Больше некому!
Никто из писателей его поколения не был так приспособлен к осуществлению этого «социального заказа», как он. И биографией, и человеческой своей судьбой, и самой природой его писательского дарования.